За такую службу верную жаловали баре Туркиных. По наезде в родные места из далекого Петербурга непременно посещали дом лесников. Не брезговали и за стол сесть. Правда и то, что нескудно жили Туркины. Еда подавалась хоть и простая, да для городского жителя заманчивая. На скобленной ножом столешнице громоздились в глиняных чашках соленья, ягоды, орехи, грибы — все дары леса; дичь, на вертеле жаренная, в деревянной баклажке мед с сотами, хлеб подовый из печи вынимался, водка пшеничная, на травах настоянная. Помнит Серафим, тогда еще парень, как часто заскакивал к ним с охоты молодой блестящий поручик Николай Павлович Разумовский. Веселый, с красавицей невестой, с двумя-тремя товарищами. Отцу руку жал, деда Панкрата в щеку чмокал, его, Серафима, бил с размаху кулаком в грудь: уж больно литая была она у него, мышцами, как обручами, обвитая. «Люблю сердечно Туркиных», — говорил молодой наследник. За это вот слово барское, ласковое готов был псом преданным в глотку вцепиться любому врагу князей Разумовских Иван Панкратович. Когда умер дед, а сына Серафима на службу царскую призвали, вдвоем с женой лесные княжеские угодья каждую ночь обходил. Заметит порубщиков, жену с двуствольной «тулкой» в кустах оставляет для подстраховки: «Смотри, Нюрка, случь чего — бей прямо по башкам!» А сам без малейшего страха пер на любую ватагу, хоть десять мужиков будь, да у каждого по топору. А все-таки однажды едва не вышел у него с Разумовским разлад. То ли промотался молодой офицер в Петербурге, то ли на какую-то затею, надуманную им, тысячи понадобились, только продал он на выруб местному купцу десятки десятин строевого леса — рощу березовую, сосновую гриву, вдоль речки Идолги дубняк. Купец был с размахом — нарядил ватагу дровосеков с лошадьми, в неделю вымахали они сосняк, как проплешину в кудрях шелковых выстригли. Принялись было и за рощу «куинджевскую». В ту неделю словно тифом переболел Иван. Не стволы корабельных сосен секли лесорубы, живое сердце лесника рубцевали они своими топорами. Самолично приостановил порубку рощи: «Убью, кто еще хоть одну березу свалит! Ждите! К купцу вашему поеду». Принарядился и в городишко. Купец его принял. Долго толковали о чем-то, водя пальцами по карте лесных угодий. Вернулся, передал распоряжение хозяина, что работы еще на неделю откладываются. В тот же вечер на поезде укатил к Разумовскому. Доказал своему барину, что нельзя рубить молодой, здоровый массив, мол, нарушит это лесной режим, мол, убытки будут велики. Предложил произвести порубку выборочно и указал на карте места: «И купец согласен».
— Послушай, — вдруг сообразил князь, — да ведь этот участок, что ты предлагаешь вырубить, вокруг твоего собственного дома!
— Пущай. Перенесу избу сюда вот.
— Да уж больно место у тебя удобное.
— Пущай. Мне лес жальчее.
— Ну-ну! Смотри, убытки тебе нести.
— Пущай.
Революцию девятьсот семнадцатого уже совсем старый, больной Иван Панкратович неожиданно принял умом и сердцем. И примирил его с новой властью ленинский Декрет о земле. «По совести это, Серафим, — говорил он своему сыну. — Нельзя, чтобы лесом один человек владел. Богом он данный, лес-то… всем людям». А вскоре дед умер.
Хоть и мудра пословица, что яблоко от яблони недалеко падает, а не ко всякому человеку ее приспособишь. Человек-то еще мудренее выходит. По характеру дед Панкрат и сын его Иван — два сапога пара: угрюмые, сердцем жесткие, к людям свысока. А Серафим пошел в мать, в Анку-молдаванку. Так прозывалась она средь деревенских. Подарок Ивану от князя Павла Разумовского за верную службу. Вывез он ее с юга девчонкой пятнадцати лет, подержал при себе и подарил, как надоела, холопу своему. А Иван на все имел свой взгляд. На то, что скажут другие, плевать хотел. Девка хоть куда — поищи-ка такую. И то, что у нее на всем свете ни души, тоже семейной жизни не помеха. Преданной и беспрекословной, как и полагал, стала мужу. А сына Серафима (остальные трое его сестер и братьев поумирали в самом младенчестве) любила самозабвенно. Играла с ним, как сверстница, частенько вдвоем-то оставались.