Самодовольный, напыщенный, эгоистичный индюк…
Которому и в голову не пришло, что кто-то мог быть просто добр ко мне и проявил участие, которое ему, судя по всему, было неведомо.
— Почему ты такой злой? — тихо спросила я. — Что с тобой не так?
Глаза Акселя расширились в удивлении, и его пальцы на моем запястье слегка ослабили натиск.
— Я не…
— Нет, послушай, — я говорила тихо, но четко проговаривая каждое слово, чтобы до него дошло. — Ты приходишь и обвиняешь меня в каких-то мерзостях, которые не имеют ко мне никакого отношения. Это ведь больше говорит о тебе, чем обо мне, так ведь? Сэм остался, потому что я его попросила, потому что я ужасно испугалась и не знала, где ты, и не знала, как мне со всем этим справиться одной. Он остался, потому что он хороший человек, или ему было жаль меня, не знаю. Но тут приходишь ты, и отравляешь все вокруг, переворачиваешь все с ног на голову, потому что не видишь ни в ком ни сострадания, ни жалости, потому что их нет в тебе…
Под конец этой тирады я ощутила, как стала сбиваться, как запершило в горле и защекотало в носу от готовых пролиться слез. Я держалась изо всех сил, потому что догадывалась, что если разревусь перед ним, Аксель воспримет это как слабость или игру. Он молчал, не перебивая, поэтому я продолжила:
— Если тебе так хочется знать, было ли у нас что-то: нет, и не потому что мне не нравится Сэм, а потому что это было бы неуместно и неуважительно по отношению к мистеру Хейзу. И если ты хочешь уличить кого-то в чем-то, начни с себя. Где ты, черт тебя побери, был? У своих подружек? Неужели это важнее, чем больной отец?
— Не говори о том, чего ты не знаешь, — прорычал он, и вместо того, чтобы отпустить, дернул, привлекая меня еще ближе к себе.
Теперь мы практически соприкасались телами; Аксель смотрел на меня сверху вниз, и грудь его вздымалась от гнева.
— Правда, неприятно, когда тебя в чем-то обвиняют, не зная?
Я бы выписала самой себе медаль за храбрость, или за безрассудство, не знаю. Опасно было вести подобные беседы с кем-то вроде него: когда не знаешь, какой может быть реакция. Впрочем, вряд ли положительной.
— Так ничего не было?
— Так ты ревнуешь?
Я сказала это просто так, чтобы позлить его. Но на его скулах вдруг заходили желваки, и ноздри великолепного, выразительного с горбинкой носа так рассерженно раздувались, что я в ошеломляющем откровении поняла, что, по крайней мере, этими словами сильно задела его самолюбие.
И, боже, в этот момент я совершенно четко осознала, что хочу этого. Хочу, чтобы Аксель Хейз ревновал меня.
С этой мыслью по моему телу пробежала легкая дрожь, и он, казалось, почувствовал ее, хотя и неправильно истолковал:
— Не льсти себе.
— Отпусти меня.
— А если нет?
Он отпустил мою руку, но только лишь для того, чтобы завести свои ладони мне за спину и еще крепче прижать меня к себе — почти небрежно, не обнимая, но и не сдавливая, как будто ненарочно и в шутку.
В животе у меня что-то ухнуло вниз, как на русских горках; Аксель был такой горячий, что тепло его тела я ощущала даже через нашу одежду так сильно, словно у него была повышенная температура или даже лихорадка. И его горячность передалась мне, и меня бросило в жар, и я, закусив губу от досады, ощутила, как к моим щекам приливает кровь.
В его интонации больше не было злобы, словно он, наконец, взял ситуацию под свой контроль и смог снова стать насмешливым и хладнокровным:
— Тебе это нравится, Эмма?
Он впервые назвал меня по имени. И впервые мне захотелось исправить его и назвать свое настоящее имя. Но я была не глупа (о, какое самомнение!) и знала: он играет со мной и делать этого ни в коем случае нельзя.
— Нет. Отпусти.
— А то что?
— А то я сломаю тебе нос. Или, если помнишь, нашинкую…
— Да-да, — Аксель наклонил голову, чиркнув носом меня по виску. Его губы прошептали в мое ухо: — И все же я вижу, что ты не хочешь, чтобы я отпустил.
Он был прав.
Я никогда не испытывала ничего подобного.
Не физического желания, вовсе нет.
Это было ощущение полнейшего одиночества и опустошения.
Он по-прежнему мне не нравился (ну, я пыталась себя в этом убедить), и по-прежнему я испытывала к нему лишь неприязнь (в этом тоже) и желание врезать по его красивому самоуверенному лицу (а это так и было). Но, как оказалось, мне до того не хватало простого человеческого тепла, объятий, близости, что я готова была принять их даже в таком извращенном, совершенно противоположном по значению виде. Я была настолько одинока, я так давно ни к кому не притрагивалась и никого не подпускала близко к себе, что хотела обнять в ответ человека, который, возможно, держал меня в тисках, мечтая задушить.
И тогда я, побежденная, утратившая всякий стыд и чувство собственного достоинства, собрала в себе все, что так усердно копила весь этот вечер и весь предыдущий год, уткнулась лицом в его грудь и громко, неудержимо разрыдалась.