Однако уже тогда существовало серьезное отличие «античной», если так можно выразиться, Японии от античной Европы, в которой тоже царили культы плодородия, любви, обнаженной натуры и соития как олицетворения бесконечности жизни. Древняя Япония — не Греция и не Рим. Здесь не строились статуи, не воспевалось ни мужское, ни женское тело. Телесная любовь на Божественных островах, оставаясь делом благородным, выглядела очень просто, напоминая упражнения по увеличению рождаемости или снятию стресса, и не ставилась во главу угла. Романтические связи оставались таковыми только для избранных, но секс — сексом — для всех. Японцы больше занимались им, чем говорили о нем, не видя в половых связях и шире — в эросе средства гармонизации личности и мира. Почему? Возможно, это как раз и объяснялось влиянием на общество сложного сочетания буддизма с синто, когда естественная, природная, физиологическая тяга к любви, поддержанная языческими культами, оказывалась скована и ограничена буддийской нравственностью. Она не запрещала, да и не могла запретить любви совсем, но выдавливала ее в физиологическую сферу, когда половой акт становился частью животной жизни наравне с добыванием пищи и отправлением естественных надобностей.
Столь замысловатое развитие любовно-сексуальных взаимоотношений скоро претерпело очередное эволюционное изменение, напрямую связанное с изменением социального устройства японского общества. Как и в Греции, в Риме и любом другом государстве, где единственной заботой аристократии постепенно становилась невыносимая роскошь бытия (пусть и в разном вещественном выражении) и духовная концентрация единственно на нежных чувствах, в древней Японии назрел социальный кризис. В отличие от Европы он разрешился не внешним воздействием, не завоеванием страны, а причиной внутреннего характера — выдвижением на первые политические роли военного сословия — самураев, подчинивших себе Японию и правивших ею около семисот лет.
Представить себе, что и как именно изменилось в эротической культуре страны с приходом к власти военных, несложно. Как и везде в мире, это означало утверждение превосходства мужчины, воина, в данном случае самурая, над выведенной на вторые роли женщиной. Романтические отношения хэйанской эпохи были если не быстро и окончательно забыты, то сохранились лишь в еще более оторванном от реальной жизни узком кругу аристократии, состав которой за несколько лет междоусобных войн, предательств отдельных людей и целых кланов, интриг и заговоров значительно изменился, подрастеряв на этом пути культуру древнего Киото.
Изящную литературу очень скоро сменил суровый самурайский эпос, авторами которого стали мужчины, и редкие исключения лишь подтверждали это правило. Женщина существовала только в двух ипостасях: как жена, хозяйка дома, или как проститутка, предмет физиологического влечения. Культы возвышенной любви и плодородия сменились торжеством любви телесной, простой, незамысловатой — победной любви мужчины с ощущением четкого доминирования одной стороны над другой.
Разумеется, это произошло не сразу — фрагменты трансформации мы уже рассматривали в предыдущей главе
, и превращение это было не таким уж однозначным — влияние синто и культуры аристократии ослабевало медленно.Яркий пример литературы этого «переходного периода» — «Повесть о доме Тайра». Мужественные самураи, во многом похожие на европейских рыцарей, сражаются за власть, а дома их ждут любимые и верные жены, готовые умереть вместе со своими мужьями еще не из чувства долга, а именно потому, что любят «искренне и глубоко». Почти все они следуют принципу: «Честная женщина двух мужей не имеет». Здесь царит буддийская мораль. Именно верности и ждали воины, все время пребывающие в сражениях, от своих жен. Никаким сексуальным сценам, конечно, нет места. И даже упоминаемые «девы веселья» вовсе не бесстыдные развратницы. Они описываются точно так же, как знатные дамы, и совершают высоконравственные поступки. Например, одна из них, устыдившись того, что ее предшественница оказалась в опале и бедности, уходит в монастырь.
С приходом к власти в самом начале XVII века правительства Токугава Иэясу, ставшего военным лидером страны — сёгуном, в вопрос о любви была внесена окончательная ясность. Женщина стала орудием в руках мужчины, и теперь даже рождение дочери рассматривалось как несчастье.