Но не это занимало Арончика в его восемнадцать лет. Дело в том, что одновременно с обучением в институте и поставкой хлеба, Арончик подрабатывал у юриста по фамилии Вольфман. Вольфман был вдовцом некоторое время, а потом женился на женщине с пятью детьми, да к тому же украинке. Дети были разного возраста и от разных мужей, но истосковавшись по отцам, приняли юриста как родного, и величали его исключительно папой.
В один из дней, когда Арончик перебирал бумаги у Вольфмана, прибежал его пасынок и прямо с порога закричал: «Война!» Вольфман побледнел, посмотрел на Арончика, достал портмоне и протянул парню пятьдесят рублей.
Дальше было всё, как у всех: прибежав домой, Арончик застал плачущую мать с повесткой в руках, где было сказано, что комсомолец Арон должен явиться с вещами в военкомат и оттуда он должен отправиться защищать свою Родину от фашистских захватчиков. Всё так и случилось: он ушёл воевать, а всю его семью расстреляли в Черняхове. В 1946 году Арончик демобилизовался и вернулся в Черняхов, чтобы увидеть хоть кого-то из тех, кто остался из его прошлой, довоенной жизни. Не встретив никого из знакомых и родных, он пошёл в лес, сел на какой-то пенёк и долго-долго плакал. Он не плакал всю войну: ни одна слеза не выкатилась из его прекрасных еврейских глаз, когда он шёл в атаку, когда хоронил друзей, когда узнал о смерти семьи. А сейчас он оплакивал их всех, ушедших в небытие. Горе его было настолько сильным, что он не заметил, как заснул. Война научила его спасть сидя, и сейчас, облокотившись на торчащий из земли сук, боец красной армии Арон спал, а из его глаз продолжали течь слёзы. И лишь дуновенье ветра, который вдруг поднялся неизвестно откуда, осушило эту солёную влагу на его лице. Арончик улыбнулся во сне. Ему приснилась мама. Она, почти прозрачная и невесомая, подошла к сыну и, коснувшись его лица, прошептала:
«Милый мой Арончик! Не печалься! Мы все здесь: и твой отец, и твоя бабушка Миндл, и твои братья и сестричка… Мы все здесь.»
«Где, мамочка?» – спросил сквозь сон Арончик.
«Дома, сыночек, дома!» – ответила мама и прижала к себе голову сына.
«Мама, отец не сердится на меня?»
«За что, мальчик мой, он должен на тебя сердиться?»
«За то, что я живу, а вас нет».
«Нет конечно! Разве он может на тебя сердиться? И потом, почему это ты решил, что нас нет? Мы есть! Человек не может исчезнуть просто так, как будто его и не было!»
«Но если вы есть, то почему я вас не вижу? Почему не могу обнять вас?»
«Мы здесь, дорогой, в твоём сердце!» – и мама положила свою прозрачную руку туда, где стучало, билось, болело сердце еврейского маленького мальчика по имени Арончик.
Передо мной лежат тетради деда Изи, Идла Айзмана. Их немного: всего четыре. Обёрнутые в газеты, исписанные до последнего листка аккуратным почерком, причём писал Изя только на одной странице, лежат сейчас на моём столе.
Прочитав последнюю тетрадь, я вдруг поняла: всё, что Идл писал в течение последних лет жизни в Израиле, является памятником, воздвигнутым этим удивительным человеком не только погибшим евреям маленького еврейского местечка Черняхов, но и шести миллионам уничтоженных людей еврейской национальности во время Второй Мировой войны. Шесть ли миллионов их было или больше, теперь уже никто вам точно не скажет, ибо многие имена так и остались неизвестными, а тела были сброшены в братские могилы без всяких записей, как хлам.
Их убивали за то, что они были евреями. В иудаизме этот период времени имеет своё название – ШОА, что в переводе на русский язык означает КАТАСТРОФА. Ёмкое слово, не правда ли? Но и это слово не описывает всех ужасов, выпавших на долю моего народа.
Дневники Ида Айзмана это своего рода «Чёрная книга – 2», но при всех ужасах, описанных на страницах этих тетрадей, в них много света. Так много, что становится нестерпимо больно глазам и хочется надеть солнцезащитные очки. Хотя, скорее всего, больно от солёных слёз, что текут ручьём и режут глаза. А очки нужны для того, чтобы спрятаться: зачем кому-то видеть эти слёзы? Душе очки не нужны – душа плачет невидимыми слезами.
Перечитывая тетради, я поняла, что повесть «Арончик» автобиографическая – в ней Идл Айзман рассказывал о себе и своей семье. Видимо, так было удобнее, ибо когда рассказываешь о себе от третьего лица, боль притупляется, и все события рассматриваешь под другим ракурсом, менее болезненным и более объективным…
Также я поняла, что из переданных мне дневников более, чем я написала, ничего написать не получится: Идл крутился в своих очерках вокруг одних и тех же фактов, фамилий, событий. И даже описывал одинаково. Он всё время возвращался и возвращался к прошлому, боясь упустить какие-то мелкие детали.