— Так вот, он выступил весьма хитроумно — дескать, я был не агентом ЦРУ, в чем обвинил меня ты, а, наоборот, агентом КГБ. И тот показательный процесс в Москве был вдвойне сфабрикован. И я, обвиняемый, был в сговоре с властями, которые меня преследовали. Иными словами, я лишь убедительно делал вид, будто рьяно защищаю себя и сионистское движение, а на деле был врагом и процесс этот использовал, чтобы разоблачить других активистов. Настоящих активистов, таких как Хава, Саша и, надо полагать, сам Шапира. Именно из-за меня одних посадили в тюрьму, других отправили в ссылку. Представляешь? И я, значит, изображал из себя героя и стяжал всю славу, а на деле я — предатель и разыгрывал спектакль, беспрецедентный по своей хитроумности и лицемерию. Заставил, бессердечный, своих близких — родителей и молодую невесту — десять с лишним лет страдать по моей вине. И пока мои родные думали, что меня держат в жутких условиях в разных советских тюрьмах и лагерях, и делали все возможное и невозможное, чтобы меня освободить, я, агент КГБ, жил себе припеваючи в некоем тайном месте. Выходит, хуже меня предателя нет. Я даже хуже, чем ты.
— Обо мне на процессе тоже шла речь?
— А как же. Ты же мой пособник. Как же иначе. Мы вместе все это придумали.
Одна курица подбежала к ним и нахально нацелила на Танкилевича глупый взгляд. Тот в сердцах отпихнул ее ногой.
— Когда был этот процесс? — спросил Танкилевич.
— Десять лет назад.
— Как раз когда я написал Хаве.
— Судя по всему, да. Знай я тогда, что ты жив, позвал бы в свидетели.
— В смысле?
— Ты бы подробно рассказал, как мы с тобой все это замышляли.
— С тобой мы ничего не замышляли. Но откуда мне было знать, не замышлял ли ты чего с кагэбэшниками за моей спиной.
— За твоей спиной?
— Да. Об этом я и написал Хаве. Я все ей объяснил. Что я не писал ту статью в «Известиях». Мое имя просто под ней поставили.
— Ясно. А что, на процессе давал показания против меня и уверял, что все сказанное в письме — правда, твой двойник?
— На меня оказывали давление. И накачивали лекарствами. Обо всем этом я написал Хаве. И надеялся, что она поделится этим с другими.
— Может, с кем-то она и поделилась, но не со мной. С того иерусалимского процесса мы не разговариваем. Пересеклись однажды — куда денешься — на встрече отказников в лесу Бен-Шемен. И много ценной информации она от меня утаила?
— Немало. Но вижу, тебе это неинтересно.
— Почему же. Но если под «неинтересно» ты подразумеваешь, что никакие твои слова не сумеют для меня перечеркнуть неоспоримые факты, то тут ты прав.
— Неоспоримые факты?
— Факты, которые большинство разумных людей, а не всяких там сторонников теории заговора считают имевшими место. Ты дал кагэбэшникам против меня ложные показания.
— Меня вынудили.
— Это было в Советском Союзе; кого там не вынуждали? Разве что явных дегенератов. Только большинство ведь не дегенераты. Вынуждали всех. И кое-кто все равно не поддавался.
Тот второй процесс. Котлер старался не говорить и не думать о нем. За него всем было стыдно. И хотя его оправдали, он был подавлен — а после советского суда, хоть ему и вынесли обвинительный приговор, испытывал воодушевление. Сидеть в израильском зале суда и видеть, как Хава и Саша смотрят на тебя холодно, с ощущением своей правоты — так же, как некогда они смотрели на сотрудников КГБ… Ужасно.
Однажды в кафетерии суда он встретил Хаву, она сидела там в одиночестве.
— Почему ты это делаешь, Хава?
— Потому что смотрю объективно на факты и вижу очевидное. И они подтверждают мои подозрения.
— И что же это за подозрения?
— Что ты всегда был карьеристом. И тут, и там.
Их группка всегда держалась непримиримо. В этом не было ничего нового. И в Москве часто случались расколы и конфликты. В их рядах было почти столько же разных политических ответвлений, сколько у марксистов в революцию. Не говоря о сугубо личном соперничестве и вражде. Но разногласия были в порядке вещей. Диссиденты по природе своей всегда идут наперекор. Попади они в рай, они и там выявили бы недочеты и направили Богу петицию.