Читаем Присяга простору полностью

кричат, проламывая мрак,

душа — душе, народ — народу:

«Зачем ты так? Зачем ты так?»

1964

В лодке, под дождем колымским льющим,

примерзая пальцами к рулю,

я боюсь, что ты меня не любишь,

и боюсь, что я тебя люблю.

А глаза якута Серафима,

полные тоской глухонемой,

164

булто лве дымипочки из дыма

горького костра над Колымой.

Черен чай, как булто деготь в чашке —

сахарку бы надо подложить.

«Серафим, а что такое счастье?»

«Счастье в том, чтобы подольше жить...»

Серафим, пора у ж е ложиться,

но тебя помучаю я вновь:

«А не лучше самой долгой жизни

самая короткая любовь?»

Серафим на это не попался,

он, как в полусне, глаза смежил:

«Лучше, — только это и опасно.

Кто любил — тот вряд ли долго жил».

З н а ю т это и якут и чукча,

к а к патроны, сберегая дни:

дорого обходятся нам чувства —

ж и з н ь короче делают они.

Золото в ключе нашел Бориска,

и убило золото его.

Вот мы почему любви боимся,

к а к чумного золота того.

Чтобы не пугал пожар, как призрак,

дотопчи костер и додави,

Горек он, костерный дымный привкус

д а ж е у счастливейшей любви.

Вот какие наши разговоры,

Колыма полночная темна,

лишь творожно брезжущие створы

светятся, как женские тела.

Струи, как натянутые лески,

Д о ж д ь навеки, что ли, обложил...

Не хочу я долгой жизни — если

кто любил, тот вряд ли долго жил.

1977

165

ДЕРЕВЕНСКИЙ

О чем поскрипывает шхуна?

Не может быть, что ни о чем,

когда, дыша машиной шумно,

несется в сумраке ночном.

О чем под скрип ее вздыхает

матрос, едва успев заснуть,

и что сейчас ему вздымает

татуированную грудь?

Когда, вторгаясь в тучи косо,

елозя, ерзает бизань,

во сне усталого матроса

вдруг прорезается Рязань.

И шхуна тросами, снастями

скрипит, скрипит ему .впотьмах

о снеге детства под санями,

о кочерыжках на зубах.

Он просыпается не в духе.

Он пляшет с мрачным криком «Жги!..

внутри разрезанной белухи,

чтобы прожирить сапоги.

\

Он от команды в отдаленье

молчит, насуплен и небрит.

«В деревню хочется, в деревню...» —

он капитану говорит.

И вот в избе под образами

сидит он, тяжкий и хмельной;

и девки жрут его глазами —

аж вместе с бляхой ременной.

Он складно врет соседской Дуне,

что, мол, она — его звезда,

но по ночам скрипит о шхуне

его рассохлая изба.

Уже чуть-чуть побитый молью

на плечи просится бушлат.

166

'«Маманька,'Море тянет, море...» —

глаза виновно говорят.

И будет он по морю плавать,

покуда в море есть вода,

и будет Дунька-дура плакать,

что не она его звезда.

Но, обреченно леденея,

со шхуны в море морем сбит, '

«В деревню хочется... в деревню...»

он перед смертью прохрипит.

1964

БАЛЛАДА

О

ВЫПИВКЕ

В. Черных

Мы сто белух у ж е забили,

цивилизацию забыли,

махрою легкие сожгли,

но, порт завидев, — грудь навыкат!

друг другу начали мы выкать

и с благородной целью выпить

со шхуны в Амдерме сошли.

Мы шли по Амдерме, как боги.

Слегка вразвалку, руки в боки,

и наши бороды и баки

несли направленно сквозь порт;

и нас девчонки и с а л а! и,

а т а к ж е местные собаки

сопровождали, как эскорт.

Но, омрачая всю планету,

висело в л а в к а х: «Спирту нету».

И, как на немощный компот,

мы на «игристое донское»

глядели с болью и тоскою

и понимали — не возьмет.

Ну кто наш спирт и водку выпил?

И пьют же люди — просто гибель...

167

Но тощий, будто бы моща,

Морковский Петька из Одессы,

как и всегда, куда-то делся,

сказав таинственное: «Ща!»

А вскоре прибыл с многозвенным

огромным ящиком картонным,

у ж е чуть-чуть навеселе;

и звон из ящика был сладок,

и стало ясно: есть! порядок!

И подтвердил Морковский: «Е!»

Мы размахались, как хотели,—

зафрахтовали «люкс» в отеле,

уселись в робах на постели;

бечевки с ящика слетели,

и в блеске сомкнутых колонн

пузато, грозно и уютно,

гигиеничный абсолютно

предстал тройной одеколон.

И встал, стакан подняв, Морковский,

одернул свой бушлат матросский,

сказал: «Хочу произнести!»

·«Произноси!» — все загудели,

но только прежде захотели

хотя б глоток произвести..

Сказал Морковский: «Ладно, — дернем!

Одеколон, сказал мне доктор,

предохраняет от морщин.

Пусть нас осудят — мы плевали!

Мы вина всякие пивали.

Когда в Германии бывали,

то «мозельвейном» заливали

мы радиаторы машин.

А кто мы есть? Морские волки!

Нас давит лед и хлещут волны,

но мы сквозь льдины напролом,

жлобам и жабам вставим клизму,

плывем назло нмперьялизму?!»

И поддержали все: «Плывем!»

168

«И мам не треба ширпотреба,

нам греба ветра, греба неба!

Братишки, слухайте сюда:

у нас в душе, як на сберкнижке,

есть море, мамка и братишки,

все остальное — лабуда!»

Так над землею-великаном

стоял Морковский со стаканом,

в котором пенились моря.

Отметил кэп: «Все по-советски...>

И только боцман всхлипнул детскиз

«А моя мамка — померла...»

И мы заплакали навзрыдно,

совсем легко, совсем нестыдно,

как будто в собственной семье,

гормя-горючими слезами

сперва по боцмановой маме,

а после просто по себе.

Уже висело над аптекой

«Тройного нету!» с грустью некой

а восемь нас, волков морских,

рыдали, — аж на всю Россию!

И мы, рыдая, так разили,

как восемь парикмахерских.

Смывали слезы, словно шквалы,

всех ложных ценностей навалы,

все надувные имена,

и оставалось в нас, притихших,

лишь море, мамка и братишки

(пусть д а ж е мамка п о м е р л а).

Я плакал — как освобождался,

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже