По правде говоря, эта философия почти ничего общего с философиями моральной ангажированности не имеет, тем более с философиями ангажированности политической, представители которых лишь потому привлекли внимание широкой публики, что свели дискуссию к более доступному для нее плану. Та ангажированность, о которой говорит эта философия или, скорее, которую она выражает, поскольку она живет ею, является ангажированностью онтологической и, следовательно, метафизической. Вместо того, чтобы исходить из
И если даже сам Габриэль Марсель и не должен был совершать какое-то усилие, чтобы освободиться от бергсонизма, то существенно, что именно в этом направлении он открыл двери, позволив другим выйти за его пределы. И это было тем более великой помощью, что никого не обязывало к самоотказу, но представало скорее как исполнение их собственных чаяний. Именно изнутри самого бергсонизма можно войти в эту новую философию, решительно вступая на тот путь, доступ к которому сам Бергсон робко и с запозданием признал, сдерживаемый в этом замечательными богатствами своей собственной метафизики чистой длительности. И сколь бы различными ни были эти две философии, не озабочены ли они обе прояснением одной и той же проблемы? Не предполагают ли они обе уловить во всецело реалистической метафизике то глубокое бытие,
Это решительное нередуцируемое «нет», противопоставляемое Марселем вслед за Бергсоном Канту, выступает как слово освобождения, отменяющее запрет на метафизику бытия, но вместо того, чтобы полагать реальность в становлении, являющемся не более чем «противоположностью» окаменевшей длительности, которой противостоит бергсонизм, новая философия находит бытие в позитивном акте, плодотворность которого позволяет понять само становление, но не прибегая при этом к тому, чтобы смешивать его с ним. И в этом отношении нет у Габриэля Марселя никакой другой работы, столь же высоко мною ценимой, как превосходное и наделенное неисчерпаемым смыслом эссе, следующее за пьесой «Расколотый мир» и носящее название «Онтологическая тайна и конкретные подходы к ней»[234]. Как мне представляется, именно эта работа образует его «введение в метафизику»[235], и если было бы напрасным пытаться зафиксировать в каком бы то ни было ее движении одну мысль, которая бы не ненавидела ничего более, чем привязанность к себе самой, то можно, по крайней мере, сказать, что его философия достигает здесь пределов проникновения и проницательности. Здесь истоком всего полагается «Я» (un Je), которое