«Возможно ли, что мне никогда больше не суждено отдохнуть от того
Лехонь, коронованный слишком рано, знает, что должен добиться реализации своего поэтического предназначения, в котором не сомневается, а добиться ее он может, только полностью погрузившись в работу, отдавшись ей, и в то же время боится, потому что «за каждое серьезное усилие, почти за каждое по-настоящему хорошее стихотворение приходится расплачиваться каким-то отступлением от себя и вверением себя каким-то таинственным силам», «которые сосут меня, как вампиры», поэтому он бежит в толпу, на приемы, во всякие шутки и помпы, забалтывает этот свой внутренний панический разрыв и вкалывает ради мелкой материальной или патриотической прибыли.
В другом месте он упоминает о «невидимом для других безумии», «как когда-то, тридцать лет назад», пишет, что он во власти не только своих инстинктов, но и каких-то демонов, и спрашивает себя, не Эринии ли это, преследующие его за измену искусству. Мотив измены искусству часто повторяется, Лехонь ищет себе оправдания. В заметке о книге Парандовского об Оскаре Уайльде он отмечает, что Парандовский хорошо уловил «некий не совсем определенный комплекс писателя, переставшего писать, у которого есть какие-то веские причины писать драму — собственной жизнью». В «Дневнике» полно упоминаний о мании преследования, раздвоенности, кошмарах — это постоянная тема без присущих ему романтических метафор и суперлятивов, в стиле врачебного диагноза.
«Дикий зверь» норвидовского рока ждет, терпеливо, не торопясь, а у Лехоня нет сил выдержать его взгляд, отразить его.
Месть за измену искусству? Грех небрежения к призванию? Чем больше я об этом думаю, тем сильнее ощущаю, что слишком просто было бы свалить все на «грехи» и «бегства» Лехоня.
После прочтения этой книги читателя не оставляет душащее воспоминание о поэте, в тысячный раз одиноко меряющего шагами мостовые огромного города, на которые он упадет раздавленным. Дикий зверь терпеливо ждал и дождался свою жертву.
29. Смерть Мориака
Во всех газетах полно статей, фотографий, высказываний, упоминаний о нем писателей и политиков, журналистов, столько банальностей, столько повторов, что сложно докопаться до живых, точных и действительно прочувствованных слов. Мероприятие в Академии, скучное, министерское выступление доброго Мишле[417]
и замечательное — Гаксота[418]; «атмосфера серы, молний и горячки» (по-французски это, должно быть, звучало иначе, сильнее: «climat de souf-fre, de foudre et de fièvre», с этими четырьмя «f»), служба в Нотр-Дам, Национальная гвардия и все эти лица сановников во главе с президентом и его супругой, лица, наскучившие нам в телевидении, «Матчах», «Пари-Суарах» и т. п.Почему все это раздражает, ведь и сам Мориак всю жизнь участвовал в этой гонке «за почетом и славой», в молодости даже страстно; раздражает потому, что огонь, который сжигал его жизнь, его творчество, был не там, он был в стороне и глубже. «Я и мой Бог». «Я и телесная любовь». Верность земле, похотливой и безгрешной Кибеле, и тут же Паскаль: «Нужно любить только Бога и ненавидеть только себя».
Но заметка в газетах, что похороны пройдут
«Ведь что такое взгляд назад? Его можно сравнить с тем моментом, когда водитель машины одновременно смотрит в зеркальце на оставшуюся позади дорогу…» Хаупт пишет в последнем номере «Культуры»: «Подробности исчезают, они были рядом такими яркими, а теперь едва держатся в памяти, потому что на нас несутся новые и новые…».
Водитель обязан смотреть вперед, в это новое и новое, и только на секунду может взглянуть в зеркальце назад. Насколько же иначе я это почувствовал сегодня под впечатлением от смерти Мориака, как будто теперь уже можно смотреть и смотреть назад, потому что зеркало заднего вида становится все важнее,