Читаем Про/чтение (сборник эссе) полностью

Однако я решил прочесть «Дневник» от корки до корки, и тогда он открыл мне на удивление совершенно иной, сложный образ Лехоня. Без малейшего усилия с моей стороны он стал мне ближе. Несомненная искренность, ни следа приглаженности, как в сознательно скомпонованном дневнике Жида, критический взгляд на себя, часто причиняющий боль, постоянное усилие ради поддержания то и дело прерываемого процесса работы. И при этом прилежание послушного пациента, выполняющего ежедневное задание, заполняющего ежедневную страницу дневника — терапевтическое средство по совету доктора. Лехонь каждый день фиксирует план своих усилий, свои неудачи и то двухчасовое сидение перед чистым листом бумаги, когда у него в голове сотня идей, пьес, стихотворений, романов, за которые он хватается и не может осуществить. Рядом с незатейливой бранью я нахожу противоположные акценты, страницы о друзьях, написанные с теплотой; когда он упоминает «Казика Вежиньского», «Зосю Коханьскую», когда с радостью и восторгом пишет о поэзии Вежиньского, при слове «Пилсудский» или в воспоминаниях о детстве и родном доме дыхание фразы меняется, стиль становится более гибким, плавным. Лехонь, для многих поляков двадцатилетия независимости бывший главным польским поэтом, оживает здесь без грима, без котурнов и говорит о себе безо всякого пафоса. Поэт, снедаемый болезнью, возвращения которой он боится. Может быть, это месть за ту измену поэзии, о которой он часто пишет, измену ради жажды бесплодных светских увлече-ний, жажды блистать, делавшей его самым желанным гостем в Варшаве[414].

Измены? Но кто из художников не изменяет. Бодлер рассказывал, что Делакруа боялся болтовни, как разврата, и когда Бодлер входил к нему в мастерскую, тот предупреждал, что не станет говорить, а потом они общались несколько часов подряд.

Его работа, упорство в строительстве стихотворений, в создании огромного романа, который он бросит, работа над текстом, кропотливая вышивка рифм, всегда новых, и неустанный внутренний монолог, обращенный к самому себе:

«Подражать Мицкевичу, не имея его жара, его веры и любви, и ненависти, — из этого может получиться только псевдоклассическая строфа — Козьмян», — пишет Лехонь. А на следующий день отмечает: «провал». «Пара часов верчения во все стороны четырех неудачных строчек. Никакого результата, день ото дня хуже». Или в другом месте, о попытке написать стихотворение «с дымкой и недомолвками», как «некоторые дураки считают, что только и можно писать», и тут же, пройдясь по всем «графоманам-подражателям Норвида», что его собственные стихи имеют «вуали и завесы и недомолвки», но что за ними должна скрываться тайна, а в его стихах этой тайны нет.

Все словно подтверждает мое давнее отношение к его поэзии, мое неверие в ее причину, ее зерно. И все же тот факт, что он сам это видит, что его это не только трогает, но и мучает, открывает другого Лехоня. Читатель начинает верить в скрытый в нем поэтический мир.

И что поражает в «Дневнике», так это как будто отсутствие katharsis —

того момента, который самого скромного художника вознаграждает за все, за недели и годы труда, за чувство непреодолимой пропасти между тем, что он видит, и тем, на что способен.

И здесь мы, наверное, касаемся трагедии Лехоня — это не преувеличение. Он сам пишет, что творческая работа «оставляет (его) потом в пустоте безо всякой радости от того, что он сделал».

Рок

К человеку явилась Беда и

Взор вперяет по-зверьему строгий…

— Ожидает —

Отойдет ли с дороги[415].

Кто из читателей «Дневника» забудет, что автор в самом начале своей поэтической карьеры пытался отравиться; что его еле спасли, потом долго лечили от нервной болезни, а через несколько лет после написания «Дневника» он лишит себя жизни, выбросившись из окна какого-то там этажа на нью-йоркскую мостовую. Годами, годами под всеми личинами, под слоями масок, после утоленных и неутоленных амбиций литературных успехов, светского снобизма, под этой горячкой жизни и любовью к жизни («Чем дольше я живу, тем больше нахожу в себе благодарности за каждый прожитый день, за само счастье существования», — скажет он Хемару[416] перед самой смертью), в нем сидела паника — паника перед безумием и искушение самоубийства.

Черманьский рассказывает, что Лехонь часто говорил и писал ему о самоубийстве, и признается, что со временем стал нечувствительным к этим угрозам. «Говоришь, что чувствуешь себя плохо, а развлекаешься превосходно»; Лехонь в ответ цитировал тогда слова веселого сумасшедшего еще из краковского санатория: «Я веселюсь только наружно, а внутри я очень несчастен». Эта якобы шутка лучше всего описывала внутреннюю правду Лехоня. Все его друзья, как Черманьский, перестали верить его угрозам — кроме, кажется, одного Вежиньского, наверное ближайшего друга. В «Дневнике» то и дело проскальзывает эта черная нить.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Лев Толстой
Лев Толстой

Книга Шкловского емкая. Она удивительно не помещается в узких рамках какого-то определенного жанра. То это спокойный, почти бесстрастный пересказ фактов, то поэтическая мелодия, то страстная полемика, то литературоведческое исследование. Но всегда это раздумье, поиск, напряженная работа мысли… Книга Шкловского о Льве Толстом – роман, увлекательнейший роман мысли. К этой книге автор готовился всю жизнь. Это для нее, для этой книги, Шкловскому надо было быть и романистом, и литературоведом, и критиком, и публицистом, и кинодраматургом, и просто любознательным человеком». <…>Книгу В. Шкловского нельзя читать лениво, ибо автор заставляет читателя самого размышлять. В этом ее немалое достоинство.

Анри Труайя , Виктор Борисович Шкловский , Владимир Артемович Туниманов , Максим Горький , Юлий Исаевич Айхенвальд

Биографии и Мемуары / Критика / Проза / Историческая проза / Русская классическая проза
Василь Быков: Книги и судьба
Василь Быков: Книги и судьба

Автор книги — профессор германо-славянской кафедры Университета Ватерлоо (Канада), президент Канадской Ассоциации Славистов, одна из основательниц (1989 г.) широко развернувшегося в Канаде Фонда помощи белорусским детям, пострадавшим от Чернобыльской катастрофы. Книга о Василе Быкове — ее пятая монография и одновременно первое вышедшее на Западе серьезное исследование творчества всемирно известного белорусского писателя. Написанная на английском языке и рассчитанная на западного читателя, книга получила множество положительных отзывов. Ободренная успехом, автор перевела ее на русский язык, переработала в расчете на читателя, ближе знакомого с творчеством В. Быкова и реалиями его произведений, а также дополнила издание полным текстом обширного интервью, взятого у писателя незадолго до его кончины.

Зина Гимпелевич

Биографии и Мемуары / Критика / Культурология / Образование и наука / Документальное
Движение литературы. Том I
Движение литературы. Том I

В двухтомнике представлен литературно-критический анализ движения отечественной поэзии и прозы последних четырех десятилетий в постоянном сопоставлении и соотнесении с тенденциями и с классическими именами XIX – первой половины XX в., в числе которых для автора оказались определяющими или особо значимыми Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Достоевский, Вл. Соловьев, Случевский, Блок, Платонов и Заболоцкий, – мысли о тех или иных гранях их творчества вылились в самостоятельные изыскания.Среди литераторов-современников в кругозоре автора центральное положение занимают прозаики Андрей Битов и Владимир Макании, поэты Александр Кушнер и Олег Чухонцев.В посвященных современности главах обобщающего характера немало места уделено жесткой литературной полемике.Последние два раздела второго тома отражают устойчивый интерес автора к воплощению социально-идеологических тем в специфических литературных жанрах (раздел «Идеологический роман»), а также к современному состоянию филологической науки и стиховедения (раздел «Филология и филологи»).

Ирина Бенционовна Роднянская

Критика / Литературоведение / Поэзия / Языкознание / Стихи и поэзия