Читаем Про/чтение (сборник эссе) полностью

Не уверен, что в том, что я тогда говорил, не было деформации Dichtung und Wahrheit[93], вызванной дистанцией, пробелами в памяти и довольно специфическими условиями.

Эти лекции стали для меня самого неожиданностью, только там я понял, что значит так высоко ценимая Прустом, единственно важная и продуктивная для него в творческом отношении «непроизвольная память» (memoire involontaire). Я понял тогда, насколько усиливается эта память в отрыве от книг и газет, от миллиона мелких интеллектуальных впечатлений нормальной жизни. Вдали от всего, что могло бы напоминать о мире Пруста, мои воспоминания о нем, которые поначалу казались мне чрезвычайно скудными, начали неожиданно и бурно разрастаться со словно не зависящей от меня силой и точностью.

Этот мой Пруст совершенно сросся уже теперь с Грязовцем, где нам было разрешено собираться в определенные часы на запрещенных в Старобельске, а в Грязовце разрешенных лекциях и докладах — в низкой и темной комнате старой избы. Эту избу из толстых бревен, проложенных мхом, построил когда-то набожный странник, чтобы провести в ней остаток жизни у подножия грязовецкого монастыря, взорванного после революции большевиками, старого монастыря XVII века, в остатках которого в мое время на многоярусных деревянных койках, населенных мириадами клопов, разместили 300 поляков, в основном офицеров.

Я с благодарностью вспоминаю моих товарищей — помню, на этих французских лекциях о литературе их собиралось около сорока; когда смеркалось, они приходили в эту избу в фуфайках, в мокрых сапогах, часто после долгой работы в снегу и на сильном морозе. Вместо прежних икон и горящей под ними лампады[94] в углу висели портреты Маркса, Ленина и Сталина в красных рамках. Красный уголок — непременная красная «часовенка» в каждом лагере, в каждом советском колхозе. Сидели на узких шатких лавках, в полумраке избы слушая о приключениях герцогини Германтской, о смерти Бергота, о муках ревности Свана.

Потом в большой монастырской трапезной, нашей столовой (где обычно воняло грязной посудой и капустой), я диктовал часть этих лекций моим лучшим друзьям, которым и посвящаю эти страницы.

Что пройдет, то будет мило, — сказал Пушкин. Нет, те часы общения с Прустом и друзьями в «красном уголке», часы диктовки текста под надзором беспокойной политручки, выгонявшей нас из столовой по подозрению в опасном политическом инакомыслии, те часы были и правда милы и, несмотря на все удары и полную неизвестность в будущем, были счастливыми.

Пруст, писатель без тени пропаганды, злободневности, «краткосрочного» утилитаризма или политической демагогии, подарил нам часы чистой радости и мысли.

* * *

В только что опубликованных отрывках из дневника Мориака я нашел абзац от 19 ноября 1933 года:

«Я выхожу из комнаты, где упокоился Марсель Пруст. Он перестал страдать вчера, 18 ноября. Прекрасное лицо уснувшего человека. Эта уродливая квартира (meublé sordide) свидетельствует о престранной аскетичности, которой достигает писатель в своем пароксизме. Какое обнажение творца через его творчество. Он жил только ради него. „Когда закончу мое произведение, тогда буду лечиться“, — говорил он Селестине[95]. Отказывался от еды, никого не принимал. В ночь с пятницы на субботу диктовал Селестине „впечатления от смерти“, говоря: „Это мне пригодится для смерти Бергота“. Поль Моран сказал мне: „Нельзя создать столько существ, не отдав им своей жизни“».

Это все, что Мориак записал в день после смерти писателя. Пруст, заточенный годами, как в гробу, в четырех обитых пробковым деревом стенах, с занавешенными окнами, на пороге смерти еще спешащий парой штрихов обогатить, углубить свое произведение, возможно, был бы тронут, возможно, рад, узнав, что когда-то, в самые мрачные годы истории, какие-то поляки, заброшенные на далекий и чужой север, будут переживать, даже полюбят его произведение, будут черпать утешение в таком далеком и таком близком мире искусства, созданном ценой жизни этого «писателя в пароксизме».

<Лекции о Прусте>[96]

Томик Пруста попал мне в руки лишь в 1924 году. Только что приехав в Париж, зная из французской литературы в основном романы второго ряда вроде Фаррера или Лоти и сильнее всего восхищаясь столь мало оригинальным с точки зрения стиля и столь мало характерным для французского языка писателем, каким был Ромен Роллан, я пытался сориентироваться в современной литературе этой страны.

Это было время большого успеха «Бала у графа д’Оржель» Радиге, короткого романа в духе «Принцессы Клевской», время растущей популярности Кокто, Сандрара, Морана: отрывистые предложения, краткость, намеренная сухость. Вот что иностранец видел тогда на поверхности французской литературы.

Но тогда же Stock переиздал «Бедную женщину» и другие малоизвестные романы Блуа, а NRF[97] — произведения Шарля Пеги. В это же время один за другим выходили толстые тома «В поисках утраченного времени», огромный роман некоего Пруста, награжденного Гонкуровской академией в 1919 году и только что умершего.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Лев Толстой
Лев Толстой

Книга Шкловского емкая. Она удивительно не помещается в узких рамках какого-то определенного жанра. То это спокойный, почти бесстрастный пересказ фактов, то поэтическая мелодия, то страстная полемика, то литературоведческое исследование. Но всегда это раздумье, поиск, напряженная работа мысли… Книга Шкловского о Льве Толстом – роман, увлекательнейший роман мысли. К этой книге автор готовился всю жизнь. Это для нее, для этой книги, Шкловскому надо было быть и романистом, и литературоведом, и критиком, и публицистом, и кинодраматургом, и просто любознательным человеком». <…>Книгу В. Шкловского нельзя читать лениво, ибо автор заставляет читателя самого размышлять. В этом ее немалое достоинство.

Анри Труайя , Виктор Борисович Шкловский , Владимир Артемович Туниманов , Максим Горький , Юлий Исаевич Айхенвальд

Биографии и Мемуары / Критика / Проза / Историческая проза / Русская классическая проза
Василь Быков: Книги и судьба
Василь Быков: Книги и судьба

Автор книги — профессор германо-славянской кафедры Университета Ватерлоо (Канада), президент Канадской Ассоциации Славистов, одна из основательниц (1989 г.) широко развернувшегося в Канаде Фонда помощи белорусским детям, пострадавшим от Чернобыльской катастрофы. Книга о Василе Быкове — ее пятая монография и одновременно первое вышедшее на Западе серьезное исследование творчества всемирно известного белорусского писателя. Написанная на английском языке и рассчитанная на западного читателя, книга получила множество положительных отзывов. Ободренная успехом, автор перевела ее на русский язык, переработала в расчете на читателя, ближе знакомого с творчеством В. Быкова и реалиями его произведений, а также дополнила издание полным текстом обширного интервью, взятого у писателя незадолго до его кончины.

Зина Гимпелевич

Биографии и Мемуары / Критика / Культурология / Образование и наука / Документальное
Движение литературы. Том I
Движение литературы. Том I

В двухтомнике представлен литературно-критический анализ движения отечественной поэзии и прозы последних четырех десятилетий в постоянном сопоставлении и соотнесении с тенденциями и с классическими именами XIX – первой половины XX в., в числе которых для автора оказались определяющими или особо значимыми Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Достоевский, Вл. Соловьев, Случевский, Блок, Платонов и Заболоцкий, – мысли о тех или иных гранях их творчества вылились в самостоятельные изыскания.Среди литераторов-современников в кругозоре автора центральное положение занимают прозаики Андрей Битов и Владимир Макании, поэты Александр Кушнер и Олег Чухонцев.В посвященных современности главах обобщающего характера немало места уделено жесткой литературной полемике.Последние два раздела второго тома отражают устойчивый интерес автора к воплощению социально-идеологических тем в специфических литературных жанрах (раздел «Идеологический роман»), а также к современному состоянию филологической науки и стиховедения (раздел «Филология и филологи»).

Ирина Бенционовна Роднянская

Критика / Литературоведение / Поэзия / Языкознание / Стихи и поэзия