Иные… испытывали чувство, что современный мир движется к катастрофе. Больше всего среди них было художников, сознательных поборников эстетической модерности, которая, несмотря на всю неопределенность, принципиально противоположна буржуазной модерности с ее посулами всяческого прогресса, демократии, всеобщего распространения «удобств цивилизации» и т. д. Подобные посулы казались «декадентским» художникам в высшей степени демагогическим уходом от ужасающей реальности, которая заключается в возрастании духовного разобщения и дегуманизации.
Идея модерности, пусть неоднозначная и неустойчивая, активно присутствовала в политической культуре революционной России: с одной стороны, как идеологическая модель с притязанием на гегемонию, с другой стороны, как маркер отличия, амбивалентности и даже сопротивления. Революционный проект создания нового мира и новой личности порождал яркие метафоры и модели, определяя попытки людей понять мир и действовать в нем. Однако вместе с тем подобная риторика приводила – на что жаловались недовольные лидеры большевистской культуры – к ошибочным апроприациям, двусмысленностям и диверсиям. В среде русского рабочего класса подобные отклонения служили знаком инаковости и отклонения, скрывавшимся за фасадом дискурса, который претендовал на статус подлинно «пролетарского» мировоззрения, а также знаком столкновения с неподатливой материальной стороной современных общественных структур и отношений, чему требовалось дать какое-то убедительное осмысление. Не в последнюю очередь отражалась в них и глубокая субъективность вследствие того особенного веса, который придавался сфере чувств, эмоций и воображения.
Мы привыкли думать, что революционный идеал большевиков покончил с широко распространенной в русских интеллектуальных кругах двойственностью в отношении к городской модерности. Считается, что большевики и их единомышленники, вместо того чтобы смотреть на современный город как на пространство витальное и вместе с тем зловещее, где в лучшем случае переплетаются добродетель и порок, творческий дух и пошлость, пробуждение к сознательной жизни и отчуждение, как на амбивалентный символ надежды и угрозы, полностью приняли концепцию «высокой модерности», в которой город, фабрика и машина превозносятся как лоно и душа нового общества, а возможность разумной организации мира и социального переустройства считается ничем не ограниченной. Капиталистическая фабрика и город, несмотря на все их ужасы (а в диалектическом плане благодаря им), восхвалялись как арена технического прогресса и героической классовой борьбы, которая увенчается революционным рывком вперед. Грядущая коммунистическая цивилизация представлялась апофеозом урбанизированной, технологически мощной, культурно развитой модерности. Метрополис – по сути, «космополис», «универсальный город», – становится воображаемым ландшафтом коммунизма. Городами, фабриками, машинами восхищались как практическим средством преодоления отчаянной экономической отсталости России и последствий недавнего поражения в войне, как культурными средствами распространения современного чувствования, как наглядными поучительными указателями целей, к которым должны стремиться граждане. Представление о том, что подобная преданность большевиков идеалу модерности была единодушной, является стереотипом. На самом деле после 1917 года с революцией и коммунизмом отождествлялись самые разные видения модерности. Даже у большевиков отношение к модерности не было монолитным, не говоря о других партийных группировках, да и не могло быть таковым в хаосе первых послереволюционных лет. Тем более нельзя обойти стороной и тревогу, которую многие большевики испытывали по поводу реальных обстоятельств – материальных, социальных, моральных – современной жизни. Хотя представление, что принятие современного города и фабрики большевиками было единодушным, является грубым стереотипом, все же именно такое видение обладало огромным политическим авторитетом в Советской России.