Некоторые писатели пытались преодолеть эти эскапистские устремления и провозглашали отказ от сентиментальных образов природы. Стекольщик Егор Нечаев, известный в основном многочисленными стихами о красотах природы, в 1910 году призвал поэтов оставить природу в покое:
[Нечаев 1965е: 107]
Другие рабочие писали похожие стихи, в которых утверждали, что весна не способна ободрить тех, кто подавлен «долей суровой, злой», и что нет смысла поэту-пролетарию воспевать цветы, лучи и прочие эмблемы счастья [Попов 1911Ь: 32; Поморский 1913с: 4; Темный 1914: 4]. С. Ганьшин писал: «Не приходи, весна, – / не для меня цветы, / не для меня и песни соловья: / когда разбита жизнь, рассеяны мечты» [Ганьшин 1913а: б][324]. Можно было бы предположить, что эти авторы переходили к новой пролетарской эстетике, к признанию современной красоты индустриального ландшафта. Однако факты указывают на то, что «отрицание» природы имело другую подоплеку, а именно горькую критическую иронию. Отмечая предельное отчуждение рабочих от ласковой природы, описываемой в классической поэзии, эти авторы делали акцент на деградации рабочих, их изгойстве, противоестественности условий их жизни. На мой взгляд, здесь имеет место использование привычной поэтики в иронических и критических целях, а не апология новой модернистской эстетики. Но и это далеко не все.
Многие рабочие писатели, особенно связанные с марксистскими партиями, обращали внимание на недоступность прекрасной природы, на неосуществимость идеала, и их аргументация носила не столько идеологический или политический характер, сколько экзистенциально-пессимистический. В ней проявлялся явный скептицизм, который касался возможности счастья в принципе, а не только идеологического тезиса о необходимости и даже желательности прогресса. В различных вариациях эти писатели высказывали мнение, что выхода из сложившейся ситуации нет. А. Маширов, например, в стихах, напечатанных в «Правде» в 1913 году, описывал рабочего, который стоит у станка и грезит наяву о летних солнечных полянах, поросших черникой, о прозрачных ручьях, шепоте листьев, о лесной тропинке с запахом мяты и сосны. Внезапно «железный гул» завода «грезы нежные вспугнул». Так вполне традиционный образ прерванной идиллии превращается в довольно инфернальную сцену, характерную, как мы знаем, для описаний производства у рабочих писателей. Фабрика оживает, как демон, и насмехается над пасторальными грезами рабочего, напоминая, что ему до конца жизни уготованы лишь фабричные запахи и звуки:
[Самобытник 1913а]
Другие авторы примерно так же описывают моменты идиллии, прерванной грубым шумом машинерии[325]. Если в этих произведениях и возникает солнце, это сердце природного организма и символ надежды, то его обычно застилают клубы дыма из фабричных труб или копоть на окнах цехов [Савин 1906а: 2; Дикий 1911: 4; Герасимов 1914b: 115–116]. Самое страшное – когда природа отказывается вступать в контакт с человеком. А. Поморский пишет, как искал «красоту» в небесах и в море, но они хранили молчание: «но молчит безглагольно Великое Небо / и хранит свой ответ», «но безмолвно и царственно Сильное Море» [Поморский 1913b].
Вновь и вновь рабочие писатели говорили о том, что не видят выхода. Федор Гаврилов, например, в 1905 году описывал сон рабочего из крестьян: он возвращается в деревню, идет за плугом, сам себе хозяин, вокруг прекрасная природа, в душе вера в Бога переплетается с радостью жизни. Вдруг вспыхивает пожар и пожирает все. Рабочий просыпается в холодном поту, чуть не опаздывает на фабрику, его ждет мрачное настоящее и темное будущее [Гаврилов 1935: 197–201]. Подобные предостережения делали многие авторы: все мечты о счастливой жизни в деревне «только лишь мечты», не существует такой счастливой деревни, «от грустной жизни, / верь, ты не уйдешь!» [Мытарь 1910: 4]. Мечты о природе доводят только до печали и слез [Захаров 1911: 7; Зайцев 191 Id: 3]. «Грезы о детстве» тщетны: в прошлое дороги нет. В лучшем случае над волшебной «сказкой» прошлого можно пролить слезу, но ее никогда не удастся воплотить в жизнь. Есть будущее, но оно живет «только в вере» [Бибик 1913].