Он вернулся в бар к полуночи. Двое мужиков из Сартен распивали у стойки бутылку водки; они едва держались на ногах, но настойчиво подъезжали к Анни, которая обзывала их пошляками, время от времени журя их, с укоризненным видом проводя рукой по ширинке и жеманно подхватывая солидные чаевые. Гратас подметал пол в углу. Сидя одиноко за столиком, Виржини Сузини раскладывала пасьянс. Матье присел к ней за столик. Она, не отрываясь от карт, даже не удостоила его взглядом. За секунду до этого Матье не испытывал желания поделиться с кем бы то ни было, но сейчас она сидела напротив него и была, наверное, единственным в мире человеком, которому можно было довериться без сожаления, потому что, вероятнее всего, до нее вообще ничего не доходило. Он наклонился к ней поближе и неожиданно сказал:
— У меня отец, возможно, умрет.
Виржини кивнула, подложила бубновую даму под трефового короля и прошептала:
— Со смертью я отлично знакома. Я сразу вдовой родилась.
Матье с раздражением отпрянул. Придурки у стойки его нервировали. Ему захотелось к Изаскун. Он с некоторым фатовством взглянул на Виржини:
— Уж не меня ли ты ждешь?
Виржини вытянула еще одну карту:
— Нет, не тебя. Его, но только он об этом еще не знает,
и она ткнула пальцем в Бернара Гратаса, который со шваброй в руке так и застыл на месте.
~
А теперь она высматривала в иллюминатор Балеарские острова, которые обещали принести собой скорое утешение — возвращение к теплу родной земли, где ей, правда, не довелось родиться, и ее сердце начинало биться сильнее, пока вдали не появился абрис серого берега Африки и она не успокоилась, что наконец уже дома. Ибо чужестранкой она чувствовала себя теперь во Франции; может быть, оттого, что дышала она теперь другим воздухом, заботы ее соотечественников стали ей непонятны, а разговоры казались невнятными; вокруг нее образовалась загадочная невидимая грань, прозрачная стена, которую она не могла и не хотела разрушать. Ей приходилось тратить все свои силы на то, чтобы поддерживать самые тривиальные беседы, и, несмотря на все усилия, ей это не удавалось — ей постоянно приходилось переспрашивать своих собеседников в ситуациях, когда не получалось промолчать и укрыться в тишине, за своей невидимой стеной, и человек, которому очень скоро придется перестать быть частью ее жизни, все время чувствовал себя оскорбленным; он упрекал ее за вещи, которым она даже не пыталась найти оправдание, потому что перестала бороться со своим равнодушием, бесцеремонностью и предвзятостью, которые укоренились в ее недобром сердце. И только в аэропорту Алжира, а затем — в университетском здании и наконец в Аннабе сердце ее смягчилось. Она с радостью выносила нескончаемые очереди на паспортном контроле, пробки и свалки под открытым небом, отключение воды, проверку документов на заставах, и даже страшная, сталинского вида, Национальная гостиница в Аннабе — где располагалась вся их команда — с ее обшарпанными номерами и пустынными коридорами, казалась ей почти что трогательной. Она ни на что не жаловалась и всецело все принимала, ибо каждый мир подобен человеку: он представляет собой целостность, из которой невозможно что-то черпать по своему усмотрению, он — как единое целое, которое можно либо отвергнуть, либо принять — листья и плод, колос и зерно, низость и благодать. Сквозь запыленное окно синело бездонное небо залива, виднелась базилика Августина, и даже пыль светилась в блеске драгоценной звезды неиссякаемой щедрости. Каждые две недели ей приходилось все же летать в Париж, чтобы побыть на выходных с отцом. Когда Орели рассказала коллегам о болезни отца, все сразу окружили ее заботой. В подарок отцу они передавали горы выпечки и молитвы о выздоровлении. Масинисса Гермат каждый раз провожал ее в аэропорт и потом обязательно встречал. В начале апреля Орели вместе с матерью сидела в больничной палате отца, который восстанавливался после курса терапии. Голова его была обрита — он не хотел видеть, как выпадают волосы. Он попросил у Орели стакан воды. И выронил его, когда подносил ко рту; глаза его закатились, он потерял сознание. Клоди бросилась к нему:
— Жак!
и он, казалось, очнулся; посмотрел на жену с дочерью и бессвязно заговорил, затем ухватился за запястье Орели и потянул ее к себе; взгляд был полон страха и тьмы, он смотрел перед собой глазами умирающего зверя и тщетно пытался что-то сказать, задействуя все свои силы, но произносил лишь хаотичный набор звуков или обрывки слов, вырванных из фраз, которые его больное тело убийственно ломало внутри него; слова эти были страшной пародией речи и отсылали к той безысходной чудовищной тишине, что была древнее мира; и он откинулся на подушку, все еще цепляясь за дочь. В палату вошли врач, медсестры и попросили Клоди с Орели выйти. Когда врач вышел к ним в коридор, то объяснил, что речь идет о почечной недостаточности и уремии, и когда они спросили, как все будет развиваться дальше, врач сказал, что не знает, что нужно подождать, и ушел. Клоди закрыла глаза.
— Думаю, ты должна позвонить брату. Я не могу.