На него не кричали, хотя в его владениях тоже гулял ветер (выбиты стекла), и в перспективе трещали морозы (негреющие радиаторы). Но ФЕЯ выдохся. Глаза его, превратившиеся во время боя в две узкие щели, постепенно приобретали обычную округлую форму, побледневшее лицо стало розоветь. Враз потускневшим голосом предложил он меры пресечения, не требуя, однако, смертной казни: он, умница, понимал, что жэки не все могут, не такие уж они, как бы точнее выразиться, могучие, не такие волшебники. Не поднять им канализационных труб, пересеченных под землею много десятилетий назад; не принудить к труду тех, кто к нему не расположен; не пойти вразрез с теми, кто, принимая новый дом к такой-то дате, глядит ликующим и невидящим оком на непригодность этого дома для жильцов, которым только бы занять, застолбить, а уж ремонт… ремонтом сами займутся.
И потому, когда жэки, толкаясь в дверях (не окликнули бы!), пробкой вырвались из комнаты, ФЕЯ устало положил тяжелую голову в ладони. Он прикрыл глаза. И так, не поднимая век, ровно проговорил:
— А вы кто, новенькая?
Ася быстро глянула на нас и блеснула улыбкой, которая охватила сразу все лицо.
— Я работаю в больнице.
— Врач?
— Сестра.
— Вот больницы вам и поручим. Пойдет?
— Конечно.
Она говорила с такой готовностью, что почти наскакивала на слова ФЕИ («пойдетконечно»). Он наконец; вздохнул освобожденно, встал во весь крупный рост, распрямился, достал со шкафа зеленую папку с завязочками.
— Вот. Вручаю, дочка. Разбирайся, а потом поговорим. Пойдет?
— Конечно. (И опять наскочила на его вопрос, на вопросительный, что ли, знак, кончиком сапожка.)
Тут и мы улыбнулись. И сразу хорошо заотносились к Асе.
Мне очень хотелось спросить ее — в самом ли деле она сразу принимает людей, видит их с хорошей стороны или выработала эту открытую интонацию? Потому что я-то чаще всего поначалу гляжу на человека дурным глазом: этот заносчив, этот прикидывается дурачком, тот или та — смеется неестественно, для виду… Впрочем, речь не обо мне. Потом, когда мы подружились, она рассказывала, что очень в тот раз волновалась и что ФЕЯ показался ей хамоватым.
— А я не могу, знаете, не могу с хамами, я сразу ухожу.
— Куда же ты уходишь?
— Совсем ухожу. Чтоб не сталкиваться.
— Всегда?
— Ага.
— И ты еще среди живущих! — патетически воскликнула я. — Везло же тебе!
Позже я убедилась, что Ася, как почти все люди, создала себе легенду относительно себя же самой.
— Не смейтесь! — с обычной готовностью отозвалась Ася. — Мне и правда везло на людей. Уж и не знаю почему. Я, наверное, удачливая.
Что верно, то верно. Ася удачлива. Если она опаздывает в театр, спектакль в этот вечер непременно задерживается на те самые несколько минут; купит наушники для мужнина транзистора, окажется, что это единственный действующий экземпляр из всей партии; я уж не говорю о ее непосредственной работе. Там, в больнице, ей случалось выхаживать самых тяжелых больных. Ну, тут, конечно, не в одной удачливости дело. Она еще очень обязательная, Ася. Одна из выхоженных ею и по сей день таскается за ней и, как мне кажется, изрядно ей надоела. Я эту Татьяну Всеволодовну, правда, не видела, но слышу о ней при каждой встрече с Асей.
— Обрыдла тебе твоя Татьяна, а? Сознайся!
— Ну что вы! — Ася даже озирается испуганно. — Таня несчастная женщина. Да ей слова сказать не с кем.
— Приезжая?
— Нет, но как-то не сложились отношения.
— Тебя это не настораживает?
— Таня очень хороший человек, — горячо уверяет Ася. — Она лежала у меня почти безнадежная, — тяжелая операция, послеоперационная пневмония, всякие осложнения, да еще малокровие, фурункулы пошли… А она — знаете что? Асенька, говорит, бог с ними, с уколами, расскажите мне сказочку. Чтобы как в детстве.
— Чтоб ты не отходила, стало быть.
(Не знаю что, но что-то меня раздражает в этой дружбе и делает несправедливой.)
— …И такое лицо беспомощное, будто и в самом деле ребенок.
— Рассказала?
— С продолжением рассказывала. Это ночью было. Больных много. Вот я всех обойду, все сделаю и — к ней. Еще обойду — и снова к ней.
— Молодец.
— А что тут такого? Мне же все равно не спать.
— Да не ты, она молодец. Такую сестру всю ночь возле себя держать. Не пропадет твоя Татьяна!
— За что вы ее не любите?
— Я люблю. Даже очень.
(Я ей чего-то не могу простить, этой Татьяне. Будто, дурача Асю, она обводит вокруг пальца и меня.)
Мы сидим с Асей в нашем полуподвальном после заседания. Старички рассосались незаметно. Вадим Клавдиевич убежал до окончания (он чрезвычайно бегуч вообще), а мы вот взялись разбирать бумаги — раз уж пришли! — и немного болтаем.
— Тане очень нравится мой Слава, — говорит Ася, и улыбка серповидным месяцем освещает ее лицо.
— Чего ты удивляешься? Разве он никому не может понравиться?
— Ей редко кто. А тут даже и без меня как-то забежала.
— Рад был ее визиту?
Ася пожимает плечами:
— Нет, знаете. Он говорит — «в ней тяжесть». А я не чувствую. Впрочем, — вы замечали? — мужья редко принимают наши дружбы. — И густо краснеет от своей бестактности: у меня-то мужа нет, как мне замечать.