В другом письме к нему Пушкин сравнивает жизнь в российской глухомани и в краях цивилизованных: «Ты, который не на привязи, как можешь ты оставаться в России? Если царь даст мне
Я привел эти факты потому, что они не посторонние для понимания «Евгения Онегина». Сетуя на «глухое Михайловское», Пушкин делает отсылку: «В 4-ой песне “Онегина” я изобразил свою жизнь…» (Вяземскому, 27 мая 1826 года). Ошибки-преувеличения пестрят в обиходе пушкинистов. Берутся предметы или явления, включающие противоречивые стороны, выбирается реальное, но частное свойство, оценка его распространяется на понимание предмета или явления в целом; естественно, она оказывается однобокой. Пушкинская отсылка к реальности выполнена в минорной (вполне понятной ситуации). Читаем четвертую песню: там тональность совсем иная, мажорная! В подтверждение один (курьезный) случай. Строфа, начинающая описание летнего дня Онегина, в беловой рукописи имела такую концовку:
И одевался – только вряд
Вы носите такой наряд.
В черновике первоначально поэт написал:
И одевался [но уже]
[Не как в местечке Париже]
Эти полторы строки он вычеркнул и заменил. Понимал, что заменит их, а созоровал и написал, просто для себя, для минутной усмешки.
Мы вышли на материал, который метафизику не осилить; потребно диалектическое умение видеть единство и борьбу противоположностей. Проклятое Михайловское и спасительное Михайловское: таков диапазон эмоциональных состояний затворника.
Пушкин явился духовным богатырем, на что делал (не очень уверенно) ставку Вяземский. Силы поэта укрепляло ощущение, что создаются не просто очередные произведения; он в своем творчестве поднимается на новую ступень: «Чувствую, что духовные силы мои достигли полного развития, я могу творить» (Н. Раевскому, июль 1825 года; подлинник по-французски). Это могло быть осознано и в другом месте; случилось в Михайловском. Десять лет спустя, вольным посетив былую тюрьму, Пушкин начертал чеканные строки, не включенные в окончательный текст стихотворения:
Но здесь меня таинственным щитом
Святое провиденье осенило,
Поэзия, как ангел утешитель,
Спасла меня, и я воскрес душой.
Вот что было создано в первую пушкинскую михайловскую осень. 2 октября 1824 года закончена в черновике третья глава «Евгения Онегина». На том же листе рукописи (ПД 835, л. 20 об.) поэт набрасывает полторы строки для главы четвертой: «[Я знаю;] {вы ко мне} писали / [Не отпирайтесь] –». 10 октября окончена поэма «Цыганы». В конце октября принимается ответственное решение: Плетневу посылается для печати первая глава «Евгения Онегина»! (А в рабочей тетради уже четыре страницы заполнены набросками исповеди Онегина, после чего вклинивается черновик стихотворной вставки в письмо к Плетневу, сопровождавшее посылку рукописи). Задумана и сразу же пошла в работу трагедия «Борис Годунов». И пишутся стихи, да какие стихи! «Разговор книгопродавца с поэтом», «К морю», «Ненастный день потух», «Подражания Корану». А обстановка напряжена до предела, вызрела ссора с отцом. Пишет жене друга В. Ф. Вяземской: «вследствие этого всё то время, что я не в постели, я провожу верхом в полях» (конец октября 1824 года, подлинник по-французски). Но в постели-то Пушкин любил сочинять. В этой ситуации сочинял и на коне. Стихи грели душу.
И не только стихи. У нас отмечалось, что наиболее чувствительный удар скептицизма в период кризиса претерпела политическая позиция. Тут наметилось явное оздоровление. Нашел возможность навестить лицейского друга Пущин, и это был не простой визит дружбы. У Пущина было согласие (поручение?) Рылеева принять поэта в члены общества. Об этом очень внятно говорится в его «Записках»121
: «Незаметно коснулись опять подозрений насчет общества. Когда я ему сказал, что не я один поступил в это новое служение отечеству, он вскочил со стула и вскрикнул: “Верно, все это в связи с майором Раевским, которого пятый год держат в Тираспольской крепости и ничего не могут выпытать”. Потом, успокоившись, продолжал: “Впрочем, я не заставляю тебя, любезный Пущин, говорить. Может быть, ты и прав, что мне не доверяешь. Верно, я этого доверия не стою, – по многим моим глупостям”. Молча, я крепко расцеловал его; мы обнялись и пошли ходить: обоим нужно было вздохнуть»122.