Это, скрытое от «непосвященных» тождество пиров Новгорода и Александрии, выявляет «сладостное вече» лицейской годовщины 1825 г.
ем самым создавая тройную экспозицию «пиитов любви», то есть некой действительности, не данной прямо, но создающей большую смысловую перспективу, где «Царское Село – Новгород – Александрия» наслаиваются друг на друга, «как образ входит в образ и как предмет сечет предмет».
Первую здравицу вдохновенный Пушкин («я вдохновен о, слушайте, друзья!») – призывает выпить в «честь нашего союза»:
Вторая чаша представляла загадку, думается, только для исследователей:
Обилие восклицательных знаков и многозначительные многоточия – умолчания говорят о том, что вторую здравицу, сердцем возгоря, Пушкин и «лицейские трубадуры» выпьют не за царя («Ура наш царь – так выпьем за царя»), а за Ту, которая подобно «певцу дубрав» – юному поэту (и «свя-щенносадовой Венере») – бродила некогда во мгле своих священных рощ.
то есть за царицу «Клеопатру» Лицея? Иначе чем объяснить выбор эпиграфа к Лицейской годовщине 1825 г. именно из 37 оды Горация?
Итак, Клеопатра угощает своих поклонников «на лоне красоты»:
Гости в недоумении:
Мысль Клеопатры восстановить равенство меж собой (!) и влюбленными «певцами» ценою жизни (!) восхищает Пушкина:
В этом отрицании римской характеристики – уже существенное различие Пушкинской царицы Египта от всех трактовок древних и новых времен. Обратим внимание и на редакцию 1828/35 гг., где повествование начинается с гнетущей тоски Клеопатры:
отождествляет Пушкин свою Клеопатру с Прозерпиной, Артемидой и Афродитой, что подтверждают дальнейшие ее «метаморфозы»:
Варианты стихов:
Архитектурная деталь перехода из дворца в покои отроков, волнующая недоговоренность последнего стиха, звучащая непроизвольной исповедью, наводит на мысль, что речь идет о «кельях» спящих лицеистов, ибо именно в темных углах лицейских переходов являлась отроку Пушкину его Муза в автобиографических строфах УП1 гл. «Онегина»: