Привожу портретные данные Елизаветы Алексеевны по воспоминаниям современников. «Звук ее голоса, необычайно мелодичный, мог очаровать самого равнодушного человека… Врожденная грация и чисто воздушная походка делала ее подобно нимфе…», «Она обладала чрезвычайно мягким, приятным голосом, который вкрадывался в душу. Екатерина называла ее сиреной», – пишет граф Ростопчин, «…Те, кто имели счастье находиться вблизи Елизаветы, могли оценить ее широту ума. Из всех источников разума она черпала то богатство идей, ту зрелость размышления, которые делали ее беседу особо замечательной… С ее появлением в России ничто не могло сравниться с ее сокрушительной красотой…».
Художница Виже-Лебрен, видевшая императрицу первый раз в 1795 году, оставила нам следующее описание ее наружности: «Ей было, самое большее, 16 лет, черты ее лица были тонки и правильны и овал совершенен, ее прекрасный цвет лица не был оживлен, но отличался бледностью, гармонировавшей вполне с выражением ее лица, кротость которого была совершенен ангельская. Ее белокурые волосы развивались на шее и лбу. Она была одета в белую тунику, небрежно опоясанную вокруг тонкой и гибкой как у нимфы талии, кушаком. Такою выделялась она на фоне своей комнаты (…) и казалась столь прекрасной, что я воскликнула: «Это Психея!»».
Вернемся к финалу «Медного всадника»:
Остановимся и на том обстоятельстве, что в рукописи приведенные финальные стихи «Медного всадника» идут параллельно, в два столбца, со «Сказкой о мертвой царевне» (!). В связи с этим поразительным Пушкинским «странным сближением» особого внимания заслуживает сказка Жуковского «Война мышей и лягушек» 1831 г.
Используя сюжет известного лубка XVII в. «Мыши кота погребают, недруга своего провожают», Жуковский в стиле «арзамасских заседаний» рассказывает о весельи мышей, справляюших поминки по своему недругу «Коте Мурлыке»: «…Радуйся наше подполье!.. Как вдруг покойник очнулся… Мы бежать… Пошла ужасная травля… Царицу Прасковью чуть успели в нору уволочь за задние лапки. Так кончился пир наш бедою», – заканчивает Жуковский свою «Батрахомиомахию».
(Ср.: «Там за речкой тихоструйной Есть высокая гора, В глубине ее нора, В той норе во мгле печальной…»).
Учитывая аллегорию лубка, где под «Котом» подразумевался Петр I, а также «Стансы» Пушкина 1826 г., – под ожившим «Котом – Мурлыкой» Жуковский, очевидно, выводит Николая I (!). Не скрывалась ли под «царицей» поэтов «мышиного подполья» – «Парасковьей» и «мертвой царевной», отравленной «молодой царицей» (!), – судьба Елизаветы Алексеевны? (См. рисунок в рукописи «Сказка о мертвой царевне» – автопортрет Пушкина в образе пса Соколки, тщетно просившего не отведывать отравленного яблока…
Итак, «домишко» («домину») Параши выносит весной 1826 г. к Петропавловской крепости, где 25 мая была погребена Елизавета Алексеевна, а 13 июля того же года были повешены пять декабристов – Пестель, Рылеев, Бестужев, Муравьев, Каховский. Это, последнее, объединение судеб «революционных голов» России позволяет прочесть загадку первой строки известной криптограммы на «Элегии» 1826 г. «Усл. о С (25)» – услышал о смерти Елизаветы Алексеевны 25 мая», или «ложа «Овидий» № 25».
В последние дни 1825 г., возвращаясь к работе над IV главой «Онегина», прерванной разгромом декабристского восстания, Пушкин пишет XXXII строфу, где, вспоминая спор с Кюхельбекером в «Мнемозине» 1824 г., воскрешает «мертвый капитал мыслей» о левом крыле декабристов – идее Ф. Глинки возвести на престол Елизавету Алексеевну.
Об этой связи говорит метафора «квакать», отсылающая к басне Крылова «Лягушки, просящие царя», где подданные, недовольные правлением «сонного пня» – Александра I, «наквакали» прожорливого «Аиста» – Николая I.
Отсюда трагизм концовки строфы, обращенной к ссыльному Кюхельбекеру: