Тут Якушин раздумчиво качнул головой, как бы сам себя спрашивая: «Ну, а совсем без земли… и помещику как же и чем существовать без земли?» Пушкин, казалось безмолвно его понимал, и собеседник закончил:
— Что же до пахотной, то я хотел так: половину обрабатывать вольнонаемным трудом, а половину сдавать им в аренду…
— И на чем порешили?
— Я стал хлопотать в Петербурге, а там об условиях не стали и слушать и во всем отказали. Да и странно, пожалуй, было б чего–нибудь ждать…
И Якушкин, закончив эту невеселую тему, вдруг усмехнулся и вымолвил пониженным тоном:
— А знаете ль вы, что я видел вас в Кишиневе?
— Когда? Каким образом?
— А вовсе недавно.
— Вы приезжали к Орлову?
— Я приезжал в Кишинев.
Так это для Пушкина и осталось загадкой.
В зале, полной гостей, вечером все танцевали. Пушкин произносил эпиграммы: все знали их здесь, и все их хвалили.
Вина в столовой не убирали, и она не пустовала.
— Мы с вами не выпили, — сказал Пушкин, несколько захмелев и взяв под руку генерала Орлова, чего обычно не делал. — Там пили все за нее. Выпьем и мы…
— За будущую киевскую именинницу? — спокойно и просто произнес Орлов, принимая намек. — Пойдемте.
Пушкин был этим доверием и прямотою совершенно обезоружен. Они дружески чокнулись, и ему не захотелось более возвращаться в бальный зал. Он поднялся к себе, накинул плащ и, незаметно спустившись, вышел из дому.
Ночь была крепкая, звездная. Схваченная легким морозцем, земля ложилась под ногою упруго, как бы с охотой сама давая наступить на себя. В саду было строго, прозрачно. Деревья не жались друг к другу, и им для раздумья было довольно простора. Незаметно сошел он к реке, и в звездном ночном полусумраке Тясмин показался ему немалой рекой. Движение ее скорей ощущалось, чем было видимо глазу, и лишь у берегов тонкою певучею оторочкой плескалась ночная вода.
Пушкин присел на берегу прямо на землю. Голова его была обнажена. За отвороты рубашки холодок проникал и на грудь. Множество впечатлений сегодняшнего дня находили теперь в тишине свое настоящее место. Как нынче в столовой. Все на ногах. Беспорядок и шум голосов. Минута — и сели все в стройном порядке, и тишина. Пушкин знал хорошо, как у него это бывает, и очень это любил.
И вот — изо всей пестроты забавного и серьезного, внешнего и душевного, громогласного и лишь отгадываемого, выделилась одна будто бы совершенная мелочь: Якушкин был в Кишиневе, и он этого не знал… В Кишиневе! — где через полчаса все новости знают во всех кофейных города.
И не кто–нибудь, а не знал даже он сам! Что это значит? Якушкин, разговорившись, явно сказал ему лишнее. Что же от него скрывают и почему?
Да, острая память ему не изменила, она все сохраняла на случай и тотчас подала.
У него лихорадка. Бахчисарай. Николай Николаевич ведет беседу с татарами.
— Мы не скрываемся, ваше высокопревосходительство, паша–генерал, а у шиитов не так, это — скрывание от страха. При встрече с суннитом всякий из них должен себя выдавать за суннита. А если бы даже между десятью шиитами замешался один только суннит, и в таком случае все девять должны выдавать себя за суннитов…
Пушкина это тогда же поразило: как, однако же, сохраняется тайна! Но ежели там мусульмане ее охраняют из страха, то здесь — ради чего? Между своими? Неужели же могут подумать? Может кто–нибудь допустить?..
Пушкин почувствовал, как щеки его загорелись от гнева и возмущения. Он быстро поднялся на ноги и зашагал вдоль темной реки, посыпанной звездами.
Ходьба его быстро успокоила и утомила. Он прошел, вероятно, немногим более версты. Берег был крут, каменист. Там, где река загибала налево, на том берегу затемнела скала. Стало похоже на теснину, ущелье. Он спустился ближе к воде. Несколько сжатая на повороте, глухо она рокотала… Так, вот именно так! Там, у плотины, ничего не заметишь, как бы нет вовсе движения, похоже на пруд, а здесь как рычит! Но неужели же этот могучий поток — мимо и мимо? И ему, неужели ему так вот стоять и — наблюдать?
Нет, не из страха. Это пустое! Да они, в сущности, и не скрывают, что думают. Но что они намерены делать? Ведь это похоже на настоящий съезд! И если хотели б скрывать от него, Орлов его никогда не взял бы с собою…
— Где ты пропадал? — спросил Александр Раевский, когда Пушкин вернулся.
— Гулял у реки, — ответил тот. — И смотрел, как вода мимо бежит.
— А тут народы опять пошумели и опять поднимали бокал…
— Ты напрасно смеешься. Ты хорошо понимаешь, что подымали бокал за свободу.
— Потому и смеюсь. От вина она не воскреснет.
— При чем тут вино! А карбонарии?
— А ты никогда не видал, как зайцы бегут? Подожди, подойдет австрияк, отсюда увидим!
— Ты, Александр, всегда и все отрицаешь, а утверждаешь только ужасное. И я хочу спать.
Уже почти в полусне Пушкин завел разговор о Раевском–отце. Ему не хотелось уснуть, не помирившись с приятелем, на которого он рассердился.
Но Раевский и тут отрицал подвиг отца, что был изображен на лубках.
— Неправда! — возмутился Пушкин, на минуту возвращаясь к сознанию. — Все в этом уверены и не стали бы на картинках печатать.