И большой дом, и флигели шумели, как ульи перед роением. Весь этот день полон был звука и блеска. Споры и смех; прозрачные звоны бокалов и приглушенные стуки бильярдных шаров; щелкание шпор и шмыгание по полу быстрых девичьих ног; духи и табак; запахи кухни и ладана после молебствия в зале; тосты в столовой на обеденном пиршестве и вечером танцы с домашним оркестром и дирижером, отдававшимся этому важному делу со всей беззаветностью; карты для старших и веселые игры для молодых; свечи в обширных, жарко натопленных комнатах и свет месяца в захолодавшем пустынном саду, примыкающем к дому; таковы были эти именины и торжество в день святой мученицы Екатерины.
Пушкин, кружившийся вместе со всеми и едва успевавший отводить своих дам на места, однако ж совсем не терял головы. Эти три первые дня то обещали ему, то обманывали. Он не сразу еще видел и узнавал тех людей, которые его интересовали.
С наибольшею живостью и даже азартом вели разговоры самые молодые из офицеров; иные из них еще хранили угловатость подростков и, преодолевая ее, заливаясь почти девическим румянцем, старались казаться особенно вольными в манерах и особенно дерзкими в высказываемых ими мнениях, когда речь заходила о царской фамилии. Но если тогда, в Петербурге, рассказ Чаадаева о Якушкине живо зажег воображение юного Пушкина, то сейчас с наибольшим интересом прислушивался он к более зрелым суждениям, в которых трактовались всего основательнее вопросы государственного устройства у нас и в Европе и главный домашний вопрос — об освобождении крестьян от крепостной зависимости.
Всякий день на обед собирались у старой хозяйки — Екатерины Николаевны, а потом переходили в гостиную, где царила уже молодая Давыдова, урожденная герцогиня де Граммон. Отношения с нею у Пушкина оставались все теми же, как определились они с первого их разговора: явно она была польщена, что юный поэт не отставал от других ее поклонников в любезностях и комплиментах и даже читал по ее просьбе стихи.
Но каждый раз, когда в девять часов голубоглазая Адель заходила «к большим» — проститься на сон грядущий с матерью и отцом — и делала, удаляясь из комнаты, прощальный реверанс таинственному для нее гостю–поэту, — самому Пушкину, правда лишь на очень короткое время, после ухода ее все как бы чего–то недоставало. И летучее чувство этой утраты снова в нем связывалось с тем самым детством, которого он почти был лишен. А впрочем, с тем большею страстностью опять он вступал в веселый и шумный круг гостей.
Подремав с полчаса, а иногда и похрапев, почерпнув во сне свежие силы, и Александр Львович Давыдов вдруг оживлялся и обретал былую свою подвижность любезного европейца. Считалось, что у него были манеры настоящего герцога, но говорившие так отчасти подсмеивались над толстяком: в этой супружеской паре верх, конечно, держала хозяйка, герцогиня действительная, а уже «по жене» и он попадал в титулованную знать… Скорее всего в нем остывала некогда буйная кровь рода Потемкиных: недаром он ростом, и светло–русыми волосами, и величавостью живо напоминал ставшего уже легендарным «светлейшего».
Но вот вечер уже нечувствительно переходил в ночь, и младший Давыдов, Василий Львович, на брата ничуть не похожий, скорей под стать Пушкину, — курчавый и темноволосый — поглядывал уже то на одного, то на другого из избранных и спрашивал взглядом: «А не пора ль?»
Мигал он при этом и Пушкину, с которым, хоть и был изрядно постарше, в первый же день выпил на брудершафт.
Александр особенно любил это время, когда, попрощавшись с дамами, переходили в апартаменты Василия Львовича. В самом переселении этом с одной половины дома на другую была своя доля таинственности, ибо приглашаемы были далеко не все, а самые сборища, типично «мужские», то есть серьезные и веселые вместе, достойно завершали долгий день, придавая ему значительность, вес.
Огромная комната, устланная цельным ковром, с диванами вдоль стен, украшенная картинами, портретами предков и фамильным оружием, с горками фарфора, книгами в шкафах, длиннейшими чубуками в углу, с огромным камином, щедро излучавшим тепло и, наконец, с заранее уже припасенной и дышавшей прохладою льда вазой с шампанским — комната эта заполнялась не вдруг. Люди сначала бывали немногословны и голоса их негромки: большое пространство и мало людей. Но постепенно там и сям вспыхивал огонек разжигаемой трубки и громко звучал несдержанный чей–нибудь возглас. Народ прибывал, дым застилал лица, хлопнули пробки, произнесены тосты, и загорается спор. Хозяин облекся в халат, мундиры расстегнуты, льется вино, и время забыто, боя часов не слыхать, никто и не помышляет о сне.
Пушкин со всеми «допущенными». Он курит, и пьет, и даже шумит; остроты его и политические выпады хором подхватываются. Можно услышать то здесь, то там, как вспоминают его эпиграммы: на Фотия, на Аракчеева. Он в общем потоке, ему легко и свободно: осуществляется жизнь.