— Ну, тебе лучше знать, — спокойно ответил Александр Николаевич.
— Ты надо мной просто смеешься.
— Да я сам там был, оттого и смеюсь. Спроси у отца, если хочешь. Он не солжет. Или у Батюшкова — он же поэт, и он был у него адъютантом. Отцу моему сказок не надо. Он храбр и без них.
Это уже понравилось Пушкину. Вот наконец и Александр с настоящею гордостью сказал об отце. А сам Николай Николаевич! Храбрых людей немало на свете, а вот — прославят, и вознесут, и гимн пропоют, а человек вдруг возьмет да и скажет: а это непра–вда! — я обойдусь и без этого! Это не храбрость уже, это — величие.
Тут Пушкин стал засыпать, и внезапно все, что томило его и волновало, вмиг отошло, а на место того возникло другое — то, что стояло, как бы дожидаясь, у изголовья: он увидел тотчас же Юрзуф.
С моря плывет ветерок соленый и свежий, тени черны, солнце ослепительное. И на террасе стоит Николай Николаевич и дразнит детей. В руке у него кисть винограда, но только что девочки, Мария и Соня, потянутся к кисти, как отец поднимает ее, и им не достать. Пушкин смеется на эту забавную сцену. Но вдруг отворяются двери и вбегает… Адель. Она скользит по доскам, как на коньках, и, добежав, так высоко прыгает вверх, что кисть винограда ей достается. Тогда она повертывается и медленно, важно направляется к выходу в сад. Тут она замечает и Пушкина, но не всплескивает руками и в смехе не опускается на пол, как было днем, а все так же спокойно, почти величаво проходит мимо него. У нее чуть косые глаза и линия лба необычайно чиста. И Пушкин не смеет к ней подойти.
И вот: тревожное, важное, чему проясняться при свете полного дня, оставило Пушкина до пробуждения; и то большое, как начинало казаться ему, сложное и горячее чувство, которое заставляло его предпринимать мысленный поединок с Орловым, и оно отошло: о нем уже было думано и передумано; а вместо того виноград, детвора и морской ветерок… и из Раевских — самые младшие, и рядом Адель. Что это и почему?
Но так это было.
Так из множества впечатлений первого отошедшего дня живее всего пало на глубину не что–либо другое, как милая эта двенадцатилетняя девочка: Пушкин был молод, и Пушкин все время мечтал, часто того и сам не сознавая, — о чистоте.
Глава восьмая
ПАМЯТНЫЙ ВЕЧЕР
Давыдовы были безмерно богаты. «Те дураки, кто живет в Петербурге». И действительно, здесь было все или почти все, чем изобиловала Северная Пальмира, но не было никаких придворных стеснений: тут был как бы собственный двор, не имевший ни тягостного этикета, ни нарочитой парадной пышности. Жизнь протекала широко, с размахом: деревенский простор пашен, лесов, рек и степей был почти необъятен; охота, поездки к соседям и в города — Киев, Одессу, Кишинев; ярмарки, выборы, балы и молебствия; свадьбы, крестины, похороны… Лошади на конюшнях не стояли без дела.
И у себя принимали Давыдовы ближних и дальних соседей с охотою и гостеприимством. А впрочем, и без гостей дом был переполнен племянниками и племянницами, дальними родственниками, приживалками и приживальщиками. Не хватало лишь арапчат да карлы и карлицы, но уж, конечно, не потому, что было трудно ими обзавестись или хлопотно с ними обходиться, а просто не было к этому делу любопытства. Зато с черного хода обильно ходили многоразличные бродячие люди: паломники по святым местам, монахи, монашки, просто юродивые. Их принимала, до того как повести избранных к старой барыне, дочка старика–дворецкого, воспитывавшаяся на положении приемной дочери. Пушкин обратил внимание за столом на эту бледнолицую девушку с горящими глазами, у которой поверх платья висел на цепочке деревянный кипарисовый крестик. Когда отец приближался к ней с блюдом, она поднималась и целовала ему руку. Таков был обычай.
И все это множество народу — воспитанников и тунеядцев — пило и ело, обувалось и одевалось, получало подарки.
Хватало на всех: богатство старухи Давыдовой было столь велико, что однажды в игре, забавляясь, второй ее муж, Лев Денисович Давыдов, из одних начальных букв тех поместий, кои ей принадлежали, составил целую фразу: «Лев любит Екатерину».
И эта Екатерина умела еще и теперь поддерживать славу державной тезки своей «матушки Екатерины», и на именинах ее пахнуло тем веком, что отошел, как самой ей казалось, лишь в недавнее прошлое, но о котором младшее поколение знало лишь понаслышке.
Служили молебен двенадцать священников, гостей было свыше ста человек, столы ломились от яств и питий, гремели приветственные салюты, а вечером при иллюминации, отраженной тяжелыми водами Тясмина, выкатили для челяди несколько бочек вина. И сама именинница, забыв о «домашности», в тот день выступала, как некогда на придворных балах, со всею той пышностью, какая и подобала любимой племяннице блистательного князя Григория Александровича Потемкина.