Это – бестрагическая, дурно шутовская гибель, о которой говорит св. Писание: «Посмеятельна бывает пагуба нечестивца». Св. Писание упоминает также и о «свисте», которым зритель встречает такую смеха достойную гибель.
Остается еще выход в искупительную трагедию. Но артист, умерщвляющий Диониса ради его аполлинистического совершенства, невольно вовлекается в безумно мучительный круг, куда, между прочим, входят и терзания от рук «демона совершенства», о чем мы уже говорили. Здесь «лучшее есть враг хорошего».
…Но есть там и нечто гораздо более мучительное (экзистенция вообще мучительна, «куда ни кинь, везде клин»), и нельзя не быть пессимистом, как нельзя не писать сатиры:
Пушкин дал нам гениальные образчики этой трагедии артиста и, наконец, уже и сам стал на деле (а не на подмостках) трагическим героем.
Вчитываясь в два важнейших по размерам и по совершенству произведения Пушкина, в «Евгения Онегина» и в «Русалку», мы замечаем поразительную аналогию не только внутреннего плана, внутренней морфологии, но даже важнейших образов и символов. И в Евгении Онегине, и в Князе прочно гнездится скучающий эпикуреец, дэнди и сноб, также и Дон-Жуан. Тот и другой становятся предметом любви чистых девушек, которыми они пренебрегают, насытившись, – один в смысле мужского самолюбия и честолюбия («Не правда ль, вам была не новость смиренной девочки любовь?»), другой – обесчестив Леду на правах, так сказать, Зевса-«Лебедя»… Можно сказать, что обе девушки, совершеннейшие образы женственной очаровательности и красоты в русской литературе и поэзии, – вампирически высосаны и погублены. Впереди у них их рок – ледяное ложе, – у Татьяны, сверх того, еще и «брак по послушанию», у дочери мельника – днепровское дно…
Но далее – с ними совершается силами искусства, – и, может быть, не одного только искусства, – величавое, символическое преображение…
Таня превращается в законодательницу высшего петербургского придворного света:
Дочь мельника «без памяти» бросилась в воду –
С этого момента и начинается для Евгения Онегина и для Князя –