с горечью и скорбью говорит Тютчев. Ведь на его совести была не одна невольно им загубленная жертва – вплоть до такой драгоценной души и ослепительной красавицы, как Екатерина Денисьева…
Однако здесь, может быть, «бессмертия залог», или, во всяком случае, высокий образ и символ бессмертия. Символ этот, во всяком случае, трудный (старое значение этого слова «трудный» – «печальный», с трудом выносимый), и надо понять ужас благочестивых и простых душ перед демоническим вампиризмом артиста, которого тот, может быть, и не сознает, или сознавать не хочет, ибо здесь, во всяком случае, нет и речи о каком-то садизме, или, тем более, о «преступлении с заранее обдуманным намерением»:
Этот жуткий и таинственный акт покупается тем, что поэт здесь не столько жертва, сколь и мучитель. Кроме того, «прозаики» и так наз. «нормальные» люди, то есть пошляки, которые так всем и всюду нравятся, все эти Дантесы и проч. – поступают несравненно хуже, ибо никакой прекрасной и возвышающей душу поэзии здесь не получается, никакого шедевра, утешающего и очищающего своей красотой, не возникает, а попросту все погружается в мерзостное уродство.
Непонятный площадному человеческому мусору прекрасный миф о Галатее и Пигмалионе говорит о том, что произведение искусства, для того чтобы ожить после смерти, должно стать холодным, бесчувственным, «мертвым» мрамором. Здесь оправдывается древний символ «мертвой и живой воды»: умерший Дионис воскресает в красоте Аполлона. Но тем, кто этого боится, скажем беспощаднее, – тем, кто этого трусит, так наз. «людям жизни», тем приходится проделывать обратный путь: быть живыми в Дионисе (= в «Афродите площадной») – и мертвыми в Аполлоне, то есть быть артистическим нулем и вообще ничтожеством, даже величиной отрицательной, что тоже есть залог успеха в так наз. жизни… Впрочем, выигрыш у «людей жизни», у пошляков и обывателей получается не очень-то уж большой. Насытивши «без Аполлона» свои так наз. «страсти», улично обывательский, площадной Дионис (к которому, «пока не требует поэта к священной жертве Аполлон», по слабости примыкает почти всякий артист, примыкал, увы, и Пушкин) – бесславно умирает от…
Таков жуткий плод непреображенного Диониса, такова месть Аполлона, которым пренебрег Мидас, хватающийся с идиотским недоумением за отросшие у него ослиные уши… Вся сцена из гениального и совершенно самостоятельного пушкинского «Фауста» есть блестящее «доказательство от противного» существования злых, вполне сатанинских последствий пренебрежения творческой жертвой. Эти мучения – мучения адской, вполне безысходной и безвыходной скуки. Последняя же есть
Это тот последний и окончательный «нигилизм», где Сам Господь не может помочь, ибо не на кого излить Свою милость: душа «дуралея» и «злодея» (того и другого вместе) «самоупразднилась» и ей только и остается, что дальше губить и злодействовать, тем более что жертвы этой «страшной мести» ее вполне заслужили: неизвестно, кто хуже: палач или жертва. Да и меняются они местами очень легко.