Ведь смог же врезать ему этот ханыга Довлатов, чьи рукописи он частенько в тот год таскал читать домой, экономя редакционное время на собственные тексты, – смог же этот сумрачный гигант-кавказец с глазом пугливой газели процедить ему сквозь зубы, упирая на каждый слог: «Вы никогда не писали и потому не знаете, как дозарезу необходим иногда читатель. А вы предлагаете мне писать для себя и в стол. Не суйтесь, куда не годитесь!» Так запросто он отмел Коротыгина с литературного порога. В ответ на вполне добрый и строго деловой совет ему похерить раз и навсегда надежду и, соответственно, стратегию напечататься в отечестве во что бы то ни стало и чего бы ни стоило.
Коротыгин тогда страшно растерялся. И не сумел отхамить Довлатова с ходу, хотя и держал в уме про чью-то корову, которая мычала. Недомычала. Он сознавал, конечно, что Довлатов не мог знать о его литературной опытности, добытой тайком и втихомолку, тем более – о его заграничной, таинственно и неуклонно крепнущей славе. Но что чуткий Довлатов не разглядел в нем родимых примет писательства – саднило до сих пор.
Может, и стоит, прикинул он, так добиваться читателя, как это делает горемыка Довлатов, – разбиваясь в кровь обо все подряд углы советского непечатания. Трудно надеяться на любовь завтрашнего дня. Иначе, без живого читателя, кто же ты? – писатель-невидимка, обман собственного зрения, еще одна химера в стране сплошных химер, играющая в прятки сама с собой?
И все это грустное брюзжание неизбежно сводилось к одному крайне неприятному для Коротыгина итогу: он бездарен, или, скажем мягче, недостаточно талантлив для возведения собственного литературного замка, или – еще мягче – ему не вынулся, по тургеневскому определению судьбы, хороший нумер, а потому «щеголяй с пустым, да и не сказывай никому». Однако он тут же с негодованием обрывал свои малодушные сомнения: остров не перестанет быть природным явлением только потому, что его нет на карте, что он еще не открыт предприимчивым мореплавателем.
А ведь открыт! В том-то и дело, что открыт уже скоро четвертый год – пусть и не родным читателем, пусть и без его, Коротыгина, законного авторства, но какое ему дело, под чьим именем шикарно выпевал диктор «Голоса Америки» его собственную прозу!
Конечно, он крепко страдал вначале – едва сообразил, какая умопомрачительная беда над ним стряслась. Мучился обидой. Носил обиду, как бомбу, под сердцем, думал – она его разнесет. Не разнесла, но надолго окислила жизнь. Никак не мог переварить нормальное, как геморрой, предательство друга. Неутомимо выискивал пути, как вывести самозванца на чистую воду. И не находил ни одного. Ночами проигрывал под одеялом, как в бреду, один и тот же кошмар:
…вот он, испуганно озираясь, передает Юре кассеты со своей прозой, переснятой на фотопленку. Друг его, художник-нонконформист, отбывает на днях за границу – под диссидентским флагом, но в русле еврейской эмиграции. Так и быть, в память школьной дружбы он перешлет рукописи Коротыгина, туго скрученные в гуттаперчевых стаканчиках, – через американское консульство, где его хорошо знали, – в Нью-Йорк, куда и он, Юра, неизбежно в конце концов прибудет. Но ты особенно не надейся. Там своих графоманов невпроворот. Но рукописи твои, будет время, передам. Жди.
И Коротыгин терпеливо ждал. Но от Юры вестей не было, хотя и велел своей маме ежедневно слушать передачи «Голоса Америки» – чтобы узнавать о нем оттуда новое. А писем писать он не будет. Но голос из Америки ничего не сообщал о дерзаниях Юры, прибывшего в Нью-Йорк с миссией дивить и долбать тамошнюю богемную публику своими идейно-политическими, без капли иронии, коллажами. Он был глубоко совестливый человек, этот Юра. Со своим романтическим мраком, как у всех почти борцов за справедливость, которая, как известно, не входит в закон человеческой жизни. И он был дико, грубо – несоразмерно с коллажами – честолюбив.
Однажды – Коротыгин и думать забыл о Юре и его обещаниях – позвонила Юрина мама и, не таясь, нервно прокричала в трубку: «Включите „Голос“! Там Юрочкин роман передают!» И – закрутилось. Друг не только украл его авторство, но и наладил через туристов-иностранцев бесперебойное снабжение себя коротыгинскими новыми текстами. С полного согласия Коротыгина. Другого способа уберечь, да еще и напечатать свою прозу у него не было. А эмигрировать – даже если бы возникла такая невероятная возможность – он никак не мог. Не из принципа, конечно, а: в своем болоте и лягушка поет. Твердо знал, что без свежей словесной подкормки да без живого ощущения своего читателя под боком он за границей петь очень скоро прекратит.
Пока до него дошло: какое щедрое несчастье с ним стряслось! какой отменный удар судьбы его хватил! – редкостный, ни на что не похожий, на остром стыке вымысла и парадокса, накатывал на него, как гроза на город, сюжет. Спасибо, Юра! От полноты чувства Коротыгину показалось даже что-то очень трогательное в том, как Юра – каким-то опасным вывихом совести – продолжает считать, что покровительствует незадачливому и бесталанному – ему.