И что за мука, хотя и отрадная мука, – проходя случайно по набережной, напарываться у каждой выносной колонны на мальчишку, с которым если что и связывает тебя, так эта обезьянья сноровка, которую уже не к чему применить: обхватив руками граненый ствол, крепко вжаться в колонну щекой и отчаянно, умильно ждать, пальнут или уже нет петропавловские пушки, пока ты тут опасно балансируешь на цоколе дорической, каждой своей щербатинкой в лицо знакомой колонны.
Случалось также, и не раз, пережидать совместно с голубями дожди за попутными колоннадами – и вообще это отличное, почти идеальное укрытие, когда в эпоху полового созревания следуешь тайком за маршрутом напрочь забытой школьницы, перебегая от колонны к колонне: через страшную, с головой выдающую открытость солнечного проспекта до спасительного припадания к очередной колонне на той стороне.
Разумеется, в рассказе не будет ни давки впечатлений, ни сюжетной мозаики – он давно завязал с этой низкопробной придыхательной прозой. А будет молодой человек, патриот империи, ходить по вечерам на свидание то с одной, то с другой колонной, видя в них гранитные опоры, крепила державы, уже не охватной ни глазом, ни рассудком.
Рассказ был готов. Щурясь от удовольствия, Коротыгин исследовал его отзывчивое начало, его узловатую, но и вязкую сердцевину, засасывающую читательское нетерпение, его глуховатый, на низких тонах, как бы изнуренный конец, подкидывающий читателю – по свойству всех удачных концовок – утешную иллюзию завершения, полного выдоха, родного тупичка, куда приткнуться. Так самодельная плотина перегораживает речку ровно на момент зрительного обмана, и вот плотина уже подмыта, разъедена, сметена, и речка еще бурливей, еще сердитей бежит в свое старое русло, а перед читателем, благополучно разделавшимся с рассказом, выскакивают еще больней, еще пытливей вечные обиды и недоумения из общей жизни людей вроде чеховского незабываемого «Мисюсь, где ты?». Господи, хоть бы достать ему эту Мисюсь!
Оставалось написать рассказ, но это уже мелочи. Название, пробное, – «Вид на Неву из-за Ростральной колонны». Снисходительно усмехаясь, Коротыгин полюбовался на свое детище (как любовно именовал свои «репортажи из коридоров Смольного» заведующий отделом публицистики в их журнале) в табачного цвета, экономических, листах «Авроры» с очень даже неплохими рисунками Вали Ушина, а впрочем, он бы еще поторговался за иллюстрации.
С авроровских страниц, не успев вовремя себя осадить, Коротыгин с ликующей стремительностью перескочил на второй этаж Дома книги, где дивно воняло свежим книжным коленкором. Прогулялся, сдерживая порхающий шаг, вдоль витрин с новинками, где оказалась и его только что вышедшая в типографии «Печатный двор» среднетяжеленькая книжка (сразу полез в Содержание, гордый своей способностью именовать главы, приметы, вещи). И его фамилия тисненым серебром лучилась с корешков книг, составленных на прилавке для продажи. Еще как бы расхватали – да в полдня! – и на миг стало трудно дышать от прилива авторского счастья, которое он слишком часто примерял к себе.
Болван! нудак! стыдно! – он подивился цепкости и убожеству своей утилитарной мечты. Неужели сотый раз твердить себе, что литература как такое ремесло вычеркнута из гроссбуха страны, вытравлена вчистую из всех углов, чердаков, подпольев и прочих смехотворных убежищ, куда она, бывало, мечтательно притыкалась и даже в виде прихоти или блажи уже не допускается, и вступать в борьбу за здешний чин литератора – все равно что с честолюбием и на полном серьезе тягаться с небытием. И пора ему, Константину Коротыгину, русскому писателю милостью божьей, признать, что с ним случилось, по этой самой милости, херово, когда он родился в стране, где просто отсутствовало поприще для применения его целенаправленных дарований, как если бы природа изобрела новый подвид рыбы, пустив ее по ошибке в хронологии в то место, где теперь пустыня вместо моря.
Что оставалось ему, с его писательской страстью, которую никак не обменять на другое, более доходное влечение, как не съехать с советского материка на свой остров (что не мешало ему время от времени совершать мечтательные набеги на материк) и снабдить его кое-какими оборонными укреплениями? Потому что не видать ему здесь дружелюбного Пятницу, а только – в экстренном случае – десант вооруженных людоедов, но он сделает все мыслимое, чтобы того не допустить.
Да и зачем ему услужливый, но невежественный Пятница, когда весь огромный материк, от Москвы до самых до окраин, сам того не ведая, населен исключительно его читателями, с которыми он поддерживает непрерывную, хотя и одностороннюю связь. «А тот, кто не надеется иметь миллион читателей, не должен писать ни одной строки». Кто это сказал? Кажется, Гете с его веймарской спесью. Что ж, у меня читателей гораздо больше. Хотя покалывало иногда холодноватое предчувствие, что литературный остров существует только в его корыстном воображении и вместе с ним испарится без остатка в виду ни о чем таком не подозревающего материка.