Он писал этот роман с почти непрерывным ощущением восторга, трясясь от нетерпения и страха (что накроют до прибытия Юриных гонцов), оттого так с ума сводила постыдная заминка с Набоковым. Задумал весело: уличить Юрин хапок стилистически – да, да, простой уловкой стиля! – на фоне совершенно ослепительного сюжета.
Высосав до дна островную метафору, Коротыгин нехотя отрезвился и с интересом отметил, что пинает ногой парапет, пытаясь согреться, что набережная совершенно безлюдна и никто еще не пустился по мосту с той стороны на Литейную.
Но пока он тут стоял, что-то ощутительно изменилось вокруг: сизые пустоты за Невой потускли и как бы осунулись, грязно-серое пятно, дрожа и расширяясь, захватывало льдину за льдиной, скачками гася их острый блеск, будто сверху все старались и не могли навести на фокус прожекторный луч. И вдруг пахнуло чистой пургой, крутым морозом, но снега не было, а только ледоходный ветер рванул из-под моста с некоторым даже завыванием, похоже – на целый день, и Коротыгин мгновенно продрог в своем весеннем плаще.
Пора, пора в редакцию. Как хочется писать – теперь, когда разделался с Набоковым. Глупо было принимать его всерьез за литературного гиганта, за наставника, когда он больше мастер – и очень крупный мастер – по поделочным работам. Ошибка по существу, не в пользу твоей интуиции. И уж совсем нелепо, с усиленной подсказки самого Набокова, признать его стильный, модерно портативный особнячок за единственную обитель позднейшей русской словесности. Это уже ошибка историческая, грубое скривленье перспективы, но простительная – при острой нехватке литературной продукции, которую Коротыгин ощущал катастрофически на родине вот уже без малого пятнадцать лет. Вот и клюнул с ходу на набоковские вкусные, но малонасытительные приманки и, следуя за Набоковым по пятам, чуть не вышел из литературы вообще, в зыбкий край иллюзионных трюков и словесных химер.
Как долго он не мог очухаться от наркотического действия романа «Дар», когда все хотелось перечитать то здесь, то там, и снова здесь – мерцало и манило, нисколько не насыщая, – и отличалось, в корне отличалось от щедрой утоляемости натуральной прозы, которую носишь в себе как кровь, а тут непременно нужно сверяться с источником! Кто-то из эмигрантских ведунов сказал, что на Набокове, с его завершительным закатным блеском, кончилась русская литература. На-ка выкуси. Это я – законный наследник, последний писатель русской империи, хоть и здорово смахивает на бред гоголевского Прищипкина. И все-таки пора идти.
Переулок, куда он торопливо свернул, оглушил тишиной и погребной темью после румяного острого воздуха набережной. На месте вчерашней лужи лежал стекольный лед, треснувший с визгом под его каблуком. Расправил рукопись на чугунной тумбе и принялся читать на ходу, но поплыли все льдины, льдины – по лоснистой, будто салом смазанной воде, и снова – льдины, прыгавшие, как рыбы, с гулким рыком из-под моста.
До редакции было рукой подать. Он повернул, продолжая чтение, на еще пустоватый проспект, в трамвайный лязг и ксилофонный бег прохожих по подсохшему за ночь асфальту. Мелькали хмурые, с утренней заводкой на духовное ребята, все за тридцать, уткнув носы в кашне, – его ровесники, золотой фонд страны. Куда несло их в этот слишком ранний для службы час по административному центру города, где на каждый жилой дом приходится два казенных, и в каждом подъезде торчит милиционер с кобурой, часовой с ружьем, или обмундиренная баба, лютая как цепная собака, которой приказано никого не пущать?
Туда же, куда и ты, они навострились – в свои убежища, от коих ключ лежит у них в кармане, в гулкие пустоты советских канцелярий, дающих, хотя бы на эти два утренних часа, отличную иллюзию свободы и выбора, когда можно что-то написать, что-то вольно так прикинуть, что-то очень круто обсудить, а то и просто откинуться у окна в директорском кресле и проследить с улыбкой слабоумного счастья, как тускнеет над городом голубизна и плотные тени налегают на солнечную сторону улицы, отчего окна в домах моментально гаснут, а у домов вытягиваются физиономии; и вот уже крупный дождик с градом защелкал по цельным стеклам казенных зданий, напустив пузырчатого холоду, и понесся сломя голову вдаль – по линеечным улицам и циркульным площадям твоего возлюбленного Петербурга-Петрограда-Ленинграда.
Вход в редакцию был с улицы, но без защиты старинного козырька, который когда-то здесь полагался. И, провозившись с ключом в виде тонкой пилки с неравными зубьями, Коротыгин закоченел уже до бесчувствия и размашисто ринулся в прихожую, поминая мать и топая ногами. Но тотчас окоротился и судорожным рывком хлопнул и запер за собой дверь – убить момент паники, что кто-то (да кто? кто? ты посмотри: дождь, ни души на улице, кому ты нужен? – но никогда не убеждало) бандитским наметанным жестом перехватит у него дверь и втиснется с ним в редакцию, загнав его, таким путем, в отвратительную и совершенно безнадежную ловушку.