Как же, как же – непременно что-то там вручает! А когда он над чем-то провально задумывался – а это с ним частенько случалось в эти мертвые, неприбыльные дни, – рука его с машинальной сноровкой выводила школьную непристойность: вонзание гигантского пениса, вкратце похожего на рапиру с кольцом, в женский закупоренный прибор, но отсутствие красного карандаша гасило огненное сладострастие картинки, и он, горевший совсем другим блудом, никак не отозвался на призывы похотливого школяра. Пойдем, однако, дальше и разобьем Набокова в пух и прах.
…В это впечатление агрессивности от сочинений Набокова добавлялось и отсутствие в них родной гуманной закваски, на которой русская литература так плодотворно всходила и на которой Набоков сам, и не раз, настаивал в теории, а на деле, то есть в прозе, получались все больше хари, хамы, дуры, морды, гады, трупы, кабаны и кабанихи, к которым автор, очень брезгливый гигиенист, испытывал «болезненное отвращение».
Добротой у него и не провеет. Доброта профилактически изгоняется из его книг – как вредная бацилла. Сердце щемит за его побочных героев, униженных и оскорбленных автором просто так, за здорово живешь, из чистой блажи. В одном его рассказе девушка хранит на стене, в рамке, признание в любви, посланное ей к тому же, как торопится добить ее Набоков, по недоразумению. Не передергивайте, В.В! – в жизни не объясняются в любви по ошибке. Зачем зазря обидел девушку?
Так вот, отлично развитый костяк романов Набокова с немецким акцентом (наиболее ущербных с точки зрения органической прозы) представлялся Коротыгину в виде тех безупречно стройных макетов Нотр-Дама или Кельнского собора, на отточенных и обмеренных колышках которых натягивалась разделанная шкурка необязательного и почти невесомого набоковского сообщения, составляя, в случае удачи, единое целое с макетом, но – природно неопознанного свойства.
Дело, видимо, обстояло так. Заметив в себе – по ранним, тягуче лирическим романам – симптомы родового порока русской литературы (ее композиционную размазанность, дряблость) и не имея достаточно могучих сил национальный порок обратить в национальное достоинство (природная извилистость сюжета, его широкая ручьистость – перед впадением в безбрежное море домысла: Гоголь, Толстой, Достоевский), брезгливый Набоков поспешил изо всех сил от порока избавиться, но перескочил в другую крайность и в другой порок – гипертрофия сюжетности и ритмических колыханий, вплоть до захвата и подмены ими живой повествовательной плоти. В идеале Набоков лелеял, конечно, абсолютную подставку – циркульную композицию, не имеющую начала и конца, что и сделал простецким розыгрышем дурака-читателя в рассказе, который был кончен с «во-первых», а начат с «во-вторых».
С какой нацеленной страстью играл он в эти сюжетные игры, умея выдать за ласточку елочный абрис ее полета, за живую воду – сосуд, в котором вода плещется. Когда же приходилось укладываться в реальность, какие резкие, до едкости, контуры получали самые немудрящие вещи, на какой ядовито-отчетливый фон впечатывались! – до сих пор у меня оскомина от жирного антрацитного блеска набоковского Берлина.
«Химия, а не литература!» – мстительно заключил Коротыгин, подмяв и растоптав Набокова и с наслаждением шагнув через набоковский труп. Его нисколько не покоробила грубость некоторых его кулачных приемов в критике – слепой инстинкт выживания приказал ему Набокова уничтожить, и он это сделал сейчас. И так слишком долго тот торчал, как кость в глотке, поперек его писательского хода.
И – сработало, сработало отлично! Стайка особенно удачных фраз и целая золотая главка из Набокова прозвенели горестно недостижимым совершенством, но на этот раз они не задели его честолюбия, потому что, как он вдруг ясно осознал, цели Набокова в литературе были посторонними ему, как, впрочем, и набоковские средства для их добывания. Оттого, конечно, он так впустую промучился эти несколько месяцев, что пытался негодными для него – набоковскими – средствами добиться собственных, ни у кого не занятых целей.
Тут же вспомнил в лицо свою рукопись, пробежал с родительским пристрастием до неоконченной главы, которую, как он теперь понимал, и мудрено было кончить под ненароком усвоенную им чужую сурдинку. Одна фраза особенно резала слух своею выделанной фальшью. Фразу надо было немедленно истребить!