Распахнуты настежь классы, все бегут в коридор и в страхе жмутся по стенам, потому что еще неизвестно, на кого направит свой дикий, свой бешеный гнев Агарышев, в злобе неукротимый, а злобный почти всегда – слава богу, еще в школу редко ходит, отпетый прогульщик, но учителя смотрят сквозь пальцы, даже рады, что свои погромные инстинкты Агарышев утоляет чаще на стороне, вне школьных стен. Он – гроза школы, все его боятся до дрожи – однокашники, родители, учителя.
И мы обычно вздыхаем с облегчением, когда объект избиения наконец-то Агарышевым выяснен, и губы его сереют от бешенства, а глаза наливаются кровью – бойня началась! На этот раз – мимо, мимо, пронесло! – и, сострадая очередной жертве Агарышева, мы радуемся собственной безопасности.
Это стыдное чувство – и непременно стадное. Кажется, именно оно называется в поэтике Аристотеля катарсисом: переживая краем сердца мучения жертвы, основной его, здоровой частью зрители ликуют и торжествуют, ибо рок настиг все-таки героя, а не их самих.
А участь агарышевской жертвы чаще всего достается Яше Раскину. И не совсем понятно, в чем тут дело… В любовном ли соперничестве – Агарышев вполне резонно ревнует Яшу к Любе Стороженко, в которую влюблены поголовно все: от семиклассников до десятиклассников.
Как всегда, приходится на школу: свой погромщик, свой шут и льстец, свой раб на посылках, свой вдохновенный выдумщик и враль, свой доносчик, свой мальчик для битья – так непременно и коллективный любовный идол имеется, сакральный объект половых вожделений школяров, еще не дозревших до правового приобщения к любовным действам.
Наша школьная Венера для вожделеющих старшеклассников – Люба Стороженко. На нее изливалась потаенно коллективная страсть и мутная похоть подростков в виде обильных поллюций в их беспокойных фрейдистских снах, замещаемых днем платоническим любовным пресмыканием.
Один из немногих, я был к Любе отменно равнодушен и вижу в том свое эстетическое превосходство над однокашниками. Ибо Любина резко и наспех выписанная красота на украинский спелый манер была чересчур картинна и потому приманчива неразборчивому вкусу школяра. Для большинства своих ревностных поклонников Люба являлась как бы наглядным пособием по женской привлекательности, как потребны в школьном обиходе иные наглядные пособия: географические карты, физические приборы, макеты, таблицы и лягушки для потрошения основ биологии.
Это позднее уже развитый и более прихотливый вкус, оттолкнувшись от Любиной показательной образцовости, уверенно предпочтет тайные или скорее лукаво и с тонким намеком недопроявленные до плоти прелести эффектной и прямо заявленной красоте.
А пока, на школьном уровне вкуса, Люба царила среди старшеклассниц: созревшая грудь – при жалостном безгрудии наших худосочных однолеток, уверенная плавность движений, отсутствие девчоночьих смешков, розыгрышей, сплетен, всей этой инфантильной игровой прыти – наоборот: вдохновенная серьезность девичества, с головой погруженного в таинство телесного цветения с близким уже позывом к плодоносности.
А сладкий дурманящий аромат, который буквально источала ее цветущая плоть на уроках физкультуры, вожделенный и отвращающий запах, что мутил сознание мальчишек и снижал их спортивные рекорды!
Даже я его помню, этот резкий грубоватый дух от Любиной жаждущей плоти, существующий как бы отдельно от нее, от ясного и вдумчивого ее лика – как требовательный, слепой, но и наивно доверчивый призыв к нашей мужской готовности.
Даже я, несмотря на полнейшее равнодушие к Любе, был взбешен, когда наш физрук, похабный и свойский мужик, державшийся с нами на одной ноге, точно и ловко всадил ладонь в Любино разгоряченное междуречье – под видом подстраховки в ее вполне благополучном соскоке с гимнастического коня.
Помню выражение ласковой наглости на его недрогнувшем лице, машинально скользнувшее на следующую претенденку, с которой он развязно и холодно проделал тот же номер. Но мы-то видели, что сладость запретного плода он вкусил именно с Любой!
Физрук был сурово наказан – что-то выкрали у него из стола, какой-то важный документ – соразмерно его вине перед классом, ибо Люба была коллективной жрицей любви, на которую никто не смел единолично посягать.
Кроме Яши Раскина, хилого отличника, которого Люба сама выделила среди своих разномастных фанатов.
Однако Яша странным образом избежал ревнивой горячности однокашников и прочих Любиных кавалеров. И теперь я догадываюсь отчего так.
Яшины размолвки и бурные примирения с Любой были так патетичны и искренни, так не умел он скрыть от бдительного классного надзора свои натуральные чувства, что в повальной игре в настоящую Любовь они казались лицемерными, открыто поддельными, были как бы игрой более высокого класса, чем общая любовная игра, то есть фальшивили так несносно, как только и умеет прикидываться и резать слух самая забубенная и нагая истина.