Так-то этих контейнеров с недошедшими письмами – жопой ешь, но их, как правило, сжигают, чтобы не морочиться. После того как похвастаются находкой. Ну да, твой тоже, считай, сожгли. Один ты, как дурак, теперь морочаешься. Да и в каждой семье, небось, прям как у тебя, такие письма от неизвестного деда неизвестной мамке. Я сам так дедовские в Питере на бывший Литейный слил – считай, на них себе будущее построил.
Короче, друже. Мне, честно, это все на хуй не упало. Кто там из самиздатовских писал – сколько песен недопетых, недожатых, как курки? У меня таких песен пылится вон сколько, я тебе по дружбе – тысяча триста рублей, может, там среди открыток вид какой интересный найдется. Дожму курок как-нибудь сам.
Э, чего? Адрес знакомый? Подсосенский? И что? Улитка? Какая еще улитка? Охуеть теперь. Ну ты даешь.
Да не обижаюсь я. Вообще не удивлен, кстати. Ты всегда был это, извини, с прибабахом. Как ВВС говорила, валенок-неврастеник. Оглядываешься, переспрашиваешь, как твой дед. А после удара и старухи – так вообще. Съехал с глузды. Ну, хер с тобой, спасибо, что зашел, когда на психоправа денег найдешь – а тебе нужен, – звони».
Так сказал мне он, так он сказал, сказал, да. Я все записал на диктофон, чтобы не забыть.
1.12
3.28
Когда Ананасов потрошил письма – палец к языку – слюнявым пальцем к письмам – ручку в руку – подписать аршинными цифрами цену – опять палец к языку и так снова и снова, – я сквозь этот танец пальцев увидел, что на одном письме стоит адрес: «Подсосенский переулок, дом 18/5, квартира 19».
Я его прочитал вязким голосом Кувшинниковой с почты, величаво, но со смешком. И я решил, что знаю этот адрес. Это был дом «старика Ревича». Так называл своего товарища мой дед.
Ревич был ленинградец, который переехал в Москву и ненавидел ее так, как может ненавидеть только ленинградец. Считал ее недоразумением. В знак протеста, а вовсе не из-за запрета для пожилых он не выходил из дома – никогда. Продукты ему приносила соседка с первого этажа: он готовил ее сына в институт, а потом и к сессиям. Дед дружил с Ревичем много десятилетий, они сошлись на общей страсти к радиоприемникам, а потом крепко подружились. Дед брал меня к Ревичу, я играл с его кошками, слушал его призрачные рассказы и рассуждения о строении неба. Я заходил к нему и после смерти деда, чтобы снова оказаться с его теми же историями и его голосом: так возвращалось время, в котором дед был жив. Ревич знал об этой моей особенности и повторял истории, как старая пластинка. И я передумал отдавать Ананасову письма. Все равно он предложил такие деньги, что они ничего не изменят: и с ними, и без них перебиваться из кулька в рогожку. И к тому же было весело смотреть, как Ловчилла торгуется. Это в моих глазах делало весь ворох более ценным и рождало приятное неприятное чувство: взбесить старого однокашника, ставшего прижимистым жуком с панцирем в оранжевую дробь. За такое и тысячу рублей не жалко. «Ловчилла»!
Я решил, я решил, я решил, я решил отнести письмо адресату. Я давно не навещал его. Если он живой, он удивится. А я стану его личным почтальоном.
3.29