…да, бикса – да, биксучка – бедная беспомощная
Лишь позже он попытался разобраться со временем. Извращенное любопытство. Две недели с ее последних месячных. Тем вечером он вышел из кинотеатра «Уфа» на Фридрихштрассе с эрекцией, как и все прочие, думая лишь о том, как бы добраться домой, кого-нибудь выебать, так выебать, чтоб хоть немного прогнулась… Боже, Эрдманн была прекрасна. Сколько мужиков, волоча ноги обратно в Берлин, погруженный в депрессию, с «Alpdrücken» несли своим обрюзгшим, жирным карикатурам на невест один и тот же образ? Сколько детей-теней будет зачато с Эрдманн в эту ночь?
Пёклеру и в голову не приходило, что Лени взаправду забеременеет. Но, оглядываясь, он знал, что Ильзе была зачата наверняка той ночью – ночью «Alpdrücken». Они уже так редко еблись. Легко угадать.
Сегодня он сидит у огня из плавника в подвале Николайкирхе, увенчанной луковкой, слушает море. Звезды развешаны по пустотам великого Колеса, ненадежные, как свечки да сигаретки на сон грядущий. Вдоль прибрежной полосы собирается холод. За стеной на ветру блуждают детские призраки – белый посвист, на вечной грани слез. По земле несет фунтики из выцветшей креп-бумаги, они на бегу перепрыгивают его старые башмаки. Пыль под только что отколовшейся луной мерцает снегом, и Балтика ползет, словно породивший ее ледник. Сердце Пёклера жмется в своей алой сети – эластичное, исполненное ожиданий. Он ждет Ильзе, свое кинодитя – она вернется в «Zwölfkinder»[225]
, в это время она всегда возвращается, каждое лето.Среди дву- и треногих лошадок, ржавых механизмов, под щелястой крышей карусели спят аисты, головы у них трепещут от воздушных струй и желтой Африки, сотней футов ниже грациозные черные змеи вьются на солнышке по камням и сухим котловинам. Сереют солевые кристаллы-переростки – их нанесло в щели мостовой, в морщины псу с глазами-блюдцами – тому, что перед ратушей, – в бороду козлу на мосту, в рот троллю под этим мостом. Свинья Фрида ищет новое место для лежки – подрыхнуть, укрывшись от ветра. Гипсовая ведьма – на груди и ляжках виднеется проволочная сетка – согнулась у печи, и бессрочно застыл ее тычок в изъеденного непогодью Гензеля. Глаза Гретель замкнуты в распахе, даже не моргнет, а отяжелевшие от кристаллов ресницы кокетливо хлопают десанту партизанских ветров с моря.
Если и есть для этого музыка, то – ветреные струнные и язычковые секции, стоящие в ярких пластронах и черных бабочках вдоль пляжа, у волнореза – тоже изломанного и в корке прибоев – органист в мантии, его язычки и трубы собирают и лепят здесь звучных фантомов, воспоминанья свечных огоньков, все следы, частицы и волны шестидесяти тысяч, что проходили здесь единожды либо дважды, таким манером уже внесены в списки тех, кого заберут. Ты когда-нибудь ездила отдыхать в «Цвёльфкиндер»? Держалась за отцовскую руку в поезде из Любека на север, пялилась на собственные коленки или на других детей, как и ты, заплетенных, отутюженных, пахнущих отбеливателем, сапожным кремом, карамелью? Мелочь звякала у тебя в кошельке, когда ты раскачивалась на Колесе, совалась ли ты морденцией в отцовские шерстяные лацканы, забиралась ли с ногами на сиденье, по-над водой стараясь разглядеть Данию? Боялась, когда тебя порывался обнять гном, царапалось ли у тебя платьишко в нараставшей дневной жаре, что ты говорила, что чувствовала, когда мимо пробегали мальчишки, срывая друг с друга кепки, а на тебя, деловые такие, ноль внимания?
Должно быть, она всегда была ребенком в чьем-нибудь списке. Он просто-напросто избегал об этом думать. Но все время в осунувшемся лице, в неохотной походке она хранила свое исчезновение, и не нуждайся он так в ее защите, наверное, и разглядел бы вовремя, сколь мало могла она защитить что бы то ни было, даже их убогонькое гнездышко. Разговаривать с нею он не мог: это как спорить с собственным призраком десятилетней давности, тот же идеализм, та же подростковая ярость, – по этим статьям она некогда его чаровала – вот же огонь-девка! – но со временем он стал их расценивать как улики ее упертости и даже, честное слово, некоего желания и вправду самоуничтожиться…