Однако бремя его бедного берлинского «я» никуда не девалось. Пёклер с ним разговаривал, слушал его, щупал, а оно не растворялось, не бежало – оно упорствовало, просило подачек во всех парадных его жизни, немо умоляло взглядом, тянуло руки, вполне уверенные в собственном умении мастерить муки совести. Шум, похожий на работу, в Пенемюнде и пристойная компания на островном постоялом дворе герра Халлигера – все это отмеряло время до наступления подходящей для запуска погоды, – а Пёклер беззащитнее прежнего. Его холодные ночи без женщин, карты и шахматы, мужские пивные турниры, кошмары, из коих выплывать на поверхность приходилось самостоятельно, ибо ничьей руке не встряхнуть его, не пробудить, некому прижать его к себе, когда на оконную штору наползают тени, – все это в памятном ноябре обрушилось на него, а может, он и не сопротивлялся. Защитный рефлекс. Ибо творилась какая-то жуть. Ибо раз-другой, среди эфедриновых предрассветных кивков ja, ja, stimmt, ja
, поскольку некую конструкцию носишь не в голове, а на ней, и ощущаешь, как она покачивается на краю зрения и уплывает, покачивается, чуть ли не уравновешенная, – он вдруг понимал, что его относит прочь… некое допущение на Пёклера в расчетах, чертежах, диаграммах и даже в тех грубых железяках, какие уже имелись в наличии… всякий раз, едва это случалось, он тотчас паниковал и отползал в редут Пёклера-наяву, сердце колотилось, руки-ноги ныли, дыханье запиналось тихоньким хунх… Что-то за ним охотилось, что-то прямо здесь, среди бумаги. Как только страх угасания был поименован, Пёклер понял, что это Ракета – манит его к себе. Но если он и знал, что в чем-то подобном сему угасанию освободится от провала своего и одиночества, его это убеждало не вполне… Посему он шнырял, как сервоклапан с шумным подводом, по всему Нулю, меж двумя желаньями – личным осознанием и безличным спасением. Монтауген все это видел. Он мог в душу Пёклеру заглянуть. В сострадании своем, что неудивительно, он не располагал бесплатным советом другу. Пёклеру придется искать собственный путь к своему нулевому сигналу, истинный курс.К 38-му объект в Пенемюнде уже принял какие-то очертания, и Пёклер переехал на большую землю. На основании практически лишь трактата Штодды о паровых турбинах да полезных данных, время от времени поступавших из университетов Ганновера, Дармштадта, Лейпцига и Дрездена, группа силовой установки испытывала ракетный двигатель с тягой 1½ тонны, давлением в камере сгорания 10 атмосфер и временем работы 60 секунд. Скорость истечения продуктов сгорания у них выходила 1800 метров в секунду, но они стремились к величине 2000. Называли ее волшебным числом, причем в буквальном смысле. Как некоторые игроки на бирже знают, когда подавать стоп-заявку, инстинктивно чуя не напечатанные цифры, но скорости изменения
, по первой и второй производной в собственной коже зная, когда включиться, остаться или выйти, – так и инженерные рефлексы настроены на то, чтобы всегда, в любой миг знать, что именно – при наличии ресурсов – можно олицетворить в рабочем железе, что «выполнимо». В тот день, когда выполнима стала скорость истечения 2000 м/сек, до самой А4 вдруг оказалось рукой подать. Опасно было лишь соблазниться слишком уж изощренными подходами. Никто не застрахован. Едва ли остался хоть один проектировщик, не исключая и Пёклера, кто не предложил бы какую-нибудь чудовищную установку, голову Горгоны, всю в сплетеньи труб, трубок, сорок бочек замысловатых арестантов для контроля давления, соленоиды поверх управляющих клапанов на вспомогательных клапанах клапанов резервных – сотни печатных страниц номенклатуры одних клапанов прилагались к этим диким предложениям, что все до единого сулили огромную разность давления между нутром камеры и выходным срезом сопла: очень красиво, если вам по барабану, надежно ли ведут себя в сцепке миллионы подвижных деталей. Но для того, чтобы добиться надежного рабочего мотора, который военные могли бы использовать в полевых условиях для умерщвления людей, подлинная инженерная задача была в том, как все донельзя упростить.