– Хмм, ja
, вы бы сошлись с публикой на площадках, они тоже уравновешенные. Усерднее пехоты или танкистов, внимательны до фанатизма. Нет, ну с приметными, разумеется, исключениями. Человек живет ради приметных исключений… Был там один мальчик. – Пьяные воспоминанья? Или прикидывается? – Звали Готтфрид. Божий мир – его-то он, я полагаю, и обрел. Нам, я так думаю, в этом смысле надеяться не на что. Мы взвешены на весах и найдены очень легкими, как выясняется, а Мясник положил на одну чашу Свой палец… думаете, я очерствел. Я тоже так думал до той ужасной недели. То было время распада, отступали по нижнесаксонским нефтепромыслам. Тут-то я и понял, что я просто наивное дитя. Командир расчета превратился в буйнопомешанного. Называл себя «Бликеро». Заговорил вдруг так, как поет капитан в «Воццеке», – голос ни с того ни с сего срывался в высочайшие регистры истерики. Все разваливалось, а он впадал в какого-то пращурного себя, орал небесам, часами сидел в застылом трансе, глаза до белков закатились. И без предупреждения испускал небожеские колоратуры. Пустые белые овалы, глаза статуи, а за ними серый дождь. Выпал из 1945-го, подключился нервами к дохристианской земле, по которой мы бежали, к Urstoff[271] первобытного германца – самой нищей и панической божьей твари. Мы с вами, пожалуй, за многие поколения так христианизировались, нас так извели Gesellschaft и наша дань его прославленному «Договору», которого и не было никогда, что нас, даже нас приводят в ужас такие реверсии. Но в глубине, из безмолвия Urstoff пробуждается – и торжествует… и в последний день… стыд-то какой… весь этот кошмарный день я проходил с эрекцией… не судите меня… не мог контролировать… все вышло из-под контроля…Примерно тут их прерывают Маргерита и Бьянка – изображают сценическую мать и капризное дитя. Шепотки дирижеру, вивёры алчно толпятся вкруг расчищенного пятачка, на котором уже стоит Бьянка – губки напучены, красное платьице поддернуто на тощенькие бедра, из-под кромки выглядывают черные кружева нижних юбок, наверняка зрелище будет утонченным, как в большом городе, и проказливым, но чего это она отставила пальчик от пухлой щечки вот эдак – и тут вступает оркестр, и весь рот Ленитропу затопляет предблевотной слюной, а мозги – жутким сомненьем: как-то переживет он следующие несколько минут?
Мало того, что песенка у нее – «Улетим на „Леденце“»; Бьянка, к тому же, начинает, стыда ни капельки, похрюкивать
эту песенку, идеально копируя юную Ширли Темпл: каждый напряг поросячьей модуляции, каждый взмет кудряшек, беспричинную улыбочку и запинку в притопе туфелькой… ее нежные голые ручки наливаются пухлотой, платьишко все короче – со светом кто-то балуется? Но перекаты бесполого детского жирка не изменили ее глаз: они те же, насмешливые, темные, ее собственные…Бурные аплодисменты и алкоголические «браво», когда все наконец завершается. Танатц воздерживается, по-отцовски трясет головой, могучие брови хмурятся.
– Если так и дальше будет продолжаться, она никогда не станет женщиной…
– А теперь, liebling
[272], – Маргерита с редкой и несколько липовой улыбкой, – давай послушаем «Печенюшки-зверюшки плавают в супе»!– «Супер-зверюшки плачутся в попке», – вопит какой-то юморист из толпы.
– Нет, – кряхтит дитя.
– Бьянка…
– Сучка, – острие каблука звенит о палубу. Как по нотам. – Мало мне унижений?
– Явно недостаточно, – набросившись на дочь, схватив за волосы и тряся. Девочка падает на колени, сопротивляется, вырывается.
– О, восхитительно, – возопляет дама с мясницким тесаком, – Грета ее сейчас накажет.
– Уж лучше б я
, – бормочет потрясная мулатка в вечернем платье без бретелек, проталкиваясь вперед посмотреть и постукивая Ленитропа по щеке отделанным драгоценностями мундштуком, пока ее атласные ляжки шелестят ему по бедру.