- Да что ты говоришь? Разве я это сделал?
- Не ты один, а вся ваша братия вместе, кому я поперек дороги стоял... - упрямо и покорно сказал Григорий. - За что? За то, что во дворец я забрался? Дак и ты вот во дворце валяешься. Что баб я крепко любил? А вы святые? Вся и разница только в том, что я им, дурам, насчет божественного подсыпал, а вы - насчет леварюции. Да не дергай ты так ногами - от меня, брат, все одно, не убежишь... - заметил он и, вздохнув, продолжал: - И одно мне больше всего чудно: не вы ли на всех перекрестках орали, чтобы приходил мужик Расеей управлять, а стоило только мне нос показать, как вы же кричать стали: «А-а, сиволдай! Куда лезет! Нешто это мысленное дело, чтобы безграмотного дурака к такому важнеющему делу подпущать?» Народ... Дак я и есть народ... Какого же вам еще народа надобно? Али вы ждали, что к вам оттедова все одни преподобные придут? Преподобных, братец ты мой, там весьма даже малое количество, весьма малое, а остальные все с червоточинкой... Да опять же, ежели и коло преподобных полутче пошарить, то тоже, может, такого откопаешь, что и не возрадуешься... Все-то мы, друг ты мой ситнай, пьяницы, все деньгу любим, а пуще всего все, как и ты вот, себя уважают... Все люди, все человеки: ты - это я, я - это ты...
Тяжелый, холодный, печальный взгляд, как камень, лежал на дне души Александра Федоровича, и не было никакого спасения от проклятого мужика. И мерно, ровно, как часы, Григорий все повторял:
- Ты - это я... Я - это ты... Ты - это я... Я - это ты...
- Ах, да отстань же ты!.. - взмолился Александр Федорович в тоске.
Мужик тяжко смотрел ему в душу и все повторял, как часы:
- Ты - это я... Я - это ты... Ты - это я... Я - это ты...
И слова эти не исчезали, произнесенные, не рассеивались, а точно
летучие мыши носились по огромной спальне туда и сюда, и становились все гуще и гуще рои их, так что сделалось страшно.
- Ты - это я... Я - это ты... Ты - это я... Я - это ты...
Гуще, больше, ужаснее... Страх ледяной рукой сжал сердце и - Александр Федорович вдруг проснулся.
В щели тяжелых занавесок смотрел холодный рассвет. И холодно, и загадочно сияло трехстворное трюмо. И брошенная на спинку стула рубашка была как привидение... И вся жизнь показалась вдруг жестокой, непонятной, холодной и такой огромной, что нельзя было ее уложить ни в какую решительно программу и нельзя было никому справиться с ней, своевольной... Александр Федорович, повернувшись на другой бок, снова крепко закрыл глаза, усиливаясь заснуть. Во рту стоял скверный вкус. Сердце неприятно билось. Холодны были ноги. И вдруг нелепо подумалось ему, что - раньше было лучше... И он почувствовал себя несчастным...
А снаружи, вокруг пышного дворца, борясь с дремотой, усталые, охраняя кумир революции, стояли с тяжелыми винтовками студенты, юнкера и девушки-доброволицы...
VII
ОТЕЦ ФЕОДОР
Отец Феодор, священник Княжого монастыря, испытал в жизни последовательно три тяжелых удара судьбы: сперва умерла у него еще молодая жена, с которой жил он душа в душу, затем подросла и вдруг показала свое лицо единственная дочь, ядовитая Клавдия, лицо сухое, ограниченное, злое и совершенно чужое, и наконец, когда борода и шелковистые русые волосы его уже начали белеть, постигло его и третье испытание: он усумнился в истинности той веры, которой он всю жизнь честно и истово служил. И странно сказать: первым поводом к этому послужили те ядовитые словечки, которые его Клавдия, нелепая, угловатая, сухая, в частых столкновениях с отцом бросала ему без стеснения в лицо, те брошюры и листочки, которые он иногда находил у нее на столе и в которых все говорилось о каком-то
Синодом от церкви Льва Толстого. Просто отмахнуться от этих книг честному перед собой и перед людьми человеку было невозможно: они требовали прямого ответа. Отец Феодор мучительно переживал свои внутренние борения, от всех их скрывал и не видел иного выхода, как сложение сана в близком будущем. Но шаг этот был ужасен: это значило ударить по церкви, которая благодаря начавшейся революции и без того переживала трудные времена, в которой он все же никак не мог видеть никакого