Холодно было и в деревнях, в этих первобытных, грубо сложенных из камня и темных саклях с плоскими крышами, земляными полами и дымящимися очагами. Нестерпимо донимали блохи. Угнетало безделье — главным образом тем, что голову было нечем занять, и потому в ней неудержимо рождались думы, унылые думы о доме, о прежней милой жизни, о безнадежно затягивающейся войне, о наших тяжелых поражениях на Западном фронте, о своей личной беспомощности в этом страшном водовороте событий, о какой-то точно обреченности своей в этих пустынных диких горах, отрезанных от всего света. И томила та мука, о которой, описывая войну, обыкновенно умалчивают, — мука о женщине: этот лик войны, это ее скрытое, но тяжкое страдание принято для чего-то замалчивать. Тысячи, миллионы людей и большею частью здоровых и молодых были силою вырваны из привычной обстановки и вдруг поставлены в условия вынужденного целомудрия — и наяву, и во сне их мучила тоска по женщине, все нарастая и часто превращая их жизнь в тяжелый кошмар. И одни из них говорили об этом словами ужасающей грубости, а другие молча, стиснув зубы, несли эту муку, но всем, всем, всем хотелось кричать об этом голоде своем исступленно и дико. Нигде, может быть, даже в монастыре, не сильна так тоска о женщине, как в армии на войне!
В темной, низкой и душной сакле у скудного огонька сидело четверо офицеров: Володя Похвистнев, Ваня Гвоздев, их однополчанин Григорий Иванович Клушенцов, который бросил свой солнечный хуторок на побережье и с охотой пошел на защиту родины, — одно дело было казнить имана Мадали, а другое — стать на защиту России, — и их общий приятель летчик Алексей Львов, крепкий, простой и прямой человек в выцветшей кожаной куртке с Георгием в петлице. За грубыми каменными стенами сакли чувствовался непогожий и студеный день. Может быть, раньше и были в сакле следы какого-нибудь достатка, но теперь с голых стен ее глядела самая жестокая нищета. В затхлом воздухе тяжело пахло дымом, мокрой одеждой и сыростью запущенного жилища: мужчины все покинули аулы и ушли в горы, а дома остались только древние старики да перепуганные женщины с детьми, которых томил уже жестокий голод.
Все эти рассуждения о разных идеальных целях этой войны в мою голову не входят, Львов… — задумчиво глядя в огонь, проговорил капитан Клушенцов. — Вон наш Ваня хочет сперва немцев разделать под орех, а потом и своими безобразниками заняться. Но скажите мне, ради Бога, какая же связь между немцами и нашими домашними неурядицами? Решительно никакой! Если нашу жизнь маленько поумнее налаживать и нужно — с этим я спорить не буду, — то можно было и должно было делать это дело и до войны, и без войны. А если мы в войну ввязались и если мы победим, то единственным реальным результатом нашей победы будет усиление у нас военной партии и теперешнего правительства, которое к реформам не очень-то склонно…
Капитан Клушенцов вообще говорил мало, но много думал и обладал удивительною, как казалось молодым офицерам, осведомленностью в делах — черт его знает, он все знает, говорили они с удивлением, — и они внимательно слушали его, хотя не все, что он говорил, молодым головам нравилось. Но вообще его любили за его мягкий характер и за услужливость: он всегда думал о том, как бы наладить что-нибудь такое, чтобы всем вокруг было приятно и удобно.
— Постойте, погодите… — говорил он. — Я придумал вот какую комбинацию: вы, Гвоздев, промокли и потому садитесь ближе к окну, а вы, Володя, можете взять этот чурбак, он очень удобен, а я сейчас чайку наставлю…
И
— Так что же, значит, по-вашему, нам нужно опять поражение, чтобы пойти вперед? — сказал Львов недовольно.
— Этого я не говорю… — отвечал тот спокойно. — Я только опровергаю общее наивное убеждение в том, что победа принесет нам какую-то новую великую эпоху реформ. Этого никогда не было, да и не может быть. И что особенно скверно, особенно тяжело, особенно невыносимо — это то, что в случае успеха сверху непременно будет сказано, что не из честных усилий народа, не из его жертвы, не из его страданий вырос этот успех, а что дали его России молитвы Григория Распутина или другого какого-нибудь такого же святителя!
Вот потому-то и говорю я, друзья мои, что жертва наша есть и останется жертвой бесплодной…— А я не знаю и не желаю… впрочем, может быть, и желаю, но не могу знать, что будет… — с еще большим неудовольствием отозвался Похвистнев. — Я знаю ясно одно: мы должны сражаться, должны победить, а там видно будет. Ну и нечего причитать, а надо биться, и крышка…
— Конечно, — согласился Клушенцов. — Тем более что нам ничего другого ведь и не остается… Впрочем, напрасно все это говорю я вам: что хорошо знать нам, старикам, того незачем знать вам. Давайте лучше чай пить… Парни вы честные, дело свое делаете на пять с плюсом, и дай вам Бог всякого успеха. А на меня внимания не обращайте — может, к погоде у меня ревматизмы разгулялись, вот и брюзжится.