Но отец умер, изменилась эпоха, теперь там уже всё по-другому – разумеется, говорю не в осуждение, но мне, как его сыну, конечно, жаль. Безусловно, остались те люди, которых он вдохновил на это служение. Оно продолжается, но в несколько иной форме.
Он очень тяжело переживал смерти, переживал по поводу неизлечимо больных детей… Первое время, приходя домой, говорил: «Это невыносимо», «Я так не могу», «Это невозможно». Он рассказывал, что особенно в первое время жаловался знакомым священникам на нестерпимость этого. И кто-то из более опытных священников ему ответил: «Ты подожди, потерпи, со временем ты абстрагируешься, перестанешь реагировать так остро». Но я думаю, что отец так и не абстрагировался: он человек особого склада, он очень сочувствовал, сопереживал всем.
Я бы не сказал, что он не выгорал… Конечно, ему было трудно. Конечно, его служение было связано и с большими переживаниями, и с большими разочарованиями. Мне кажется, что в последние годы жизни он был откровенно измучен многими сложными обстоятельствами…
Честно говоря, для меня это решение было абсолютно неожиданным. Я, конечно, прекрасно знал, что отец регулярно ходит в церковь…
В 1992 году он стал прихожанином храма Космы и Дамиана в Шубине, пришел туда фактически сразу после открытия церкви, постоянно ходил на службы, прислуживал в алтаре, иногда даже проповедовал (отец Александр Борисов ему разрешал).
Я всё это прекрасно знал. Но, как я теперь понимаю, будучи двенадцатилетним подростком, я смотрел на отца как на человека сложившегося, состоявшегося, – и я не думал, что в его жизни могут произойти такие решительные перемены. Меня, не скрою, это решение как-то испугало.
Я испугался, что его жизнь и наша жизнь радикально изменится, испугался, что между мной и ним возникнет какая-то дистанция. Поэтому в тот декабрьский вечер, когда отец сообщил мне, что на следующий день состоится его диаконская хиротония, я был просто шокирован!
О священстве отец задумывался еще в юношеские годы. Потом у него была мысль поступить в Лесотехнический институт, стать лесничим и уехать куда-нибудь в глушь. Жить в глухом лесу, работать, писать эссе… Мысль о таком своего рода бегстве была связана с его очень критическим отношением к советской власти – он хотел как можно сильнее от нее дистанцироваться, много думал о внутренней эмиграции (и часто писал об этом позднее).
Его отцу, моему деду, конечно, хотелось, чтобы сын пошел по его стопам, стал инженером – возможно, военным инженером, как все предки по мужской линии, но отец говорил, что работать на советский военно-промышленный комплекс для него абсолютно невозможно – отсюда и родилась идея такого «затвора», бегства. Позднее он отказался от этой идеи, поступил на исторический факультет Московского университета и закончил кафедру истории Древнего мира (как и мама; они там и познакомились), занимался историей Античности. В те годы он был прихожанином разных московских церквей. Мысль о священническом служении он не оставлял. Он думал, что когда-нибудь это станет возможным – и действительно, в начале 1990-х такой момент настал.
Слава Богу, никакой дистанции между нами не возникло. Но, действительно, наша жизнь изменилась. Отец, прежде всего, стал гораздо меньше бывать дома – отсутствовал с утра до вечера: службы, преподавание, которое он не бросил, детская больница, в которой он стал бывать, уже будучи диаконом; я стал видеть его гораздо меньше.
Но наши отношения оставались очень теплыми, он всегда находил время и для меня, и мне очень памятны наши с ним летние велосипедные поездки. Очень многое изменилось внешне, а внутренне всё осталось по-прежнему.