(LXIX, 144) Но когда я говорил о достоинстве и славе храбрейших и виднейших граждан, судьи, и намеревался сказать еще больше, я внезапно, во время своей речи, взглянул на этих вот людей[1792]
и остановился. Публия Сестия, защитника, бойца, охранителя моих гражданских прав, вашего авторитета и блага государства, я вижу обвиняемым; вижу, как его сын, еще носящий претексту, смотрит на меня глазами, полными слез; Тита Милона, борца за вашу свободу, стража моих гражданских прав, опору поверженного государства, усмирителя внутреннего разбоя, карателя за ежедневные убийства, защитника храмов и жилищ, оплот Курии, я вижу обвиняемым и в траурной одежде; Публия Лентула, чьего отца я считаю богом и покровителем нашей судьбы и нашего имени, — моего, брата моего и наших детей — я вижу в этом жалком траурном одеянии; человека, которому один и тот же минувший год принес тогу мужа по решению отца, тогу-претексту по решению народа, я вижу в нынешнем году одетым в эту темную тогу и умоляющим об избавлении своего храбрейшего отца и прославленного гражданина от последствий неожиданной, жестокой и несправедливейшей рогации[1793]. (145) И я один виной, что столь многочисленные и столь выдающиеся граждане надели эти траурные одежды и предались этой печали, этому горю, так как меня они защищали, так как о моем несчастье и бедствии они скорбели, так как меня возвратили они плакавшему по мне отечеству, уступив требованиям сената, просьбам Италии, вашим общим мольбам. В чем же мое столь тяжкое преступление? Какой проступок совершил я в тот день, когда сообщил вам показания, письма, признания, касавшиеся всеобщей гибели[1794], когда я повиновался вам?[1795] Но если любовь к отечеству преступна, то я уже перенес достаточно наказаний: был разрушен мой дом, имущество разорено; со мной разлучили моих детей, была схвачена моя жена; лучший из братьев, человек необычайно преданный, полный исключительной любви ко мне, в глубоком трауре бросался к ногам моих злейших недругов; сам я, прогнанный от алтарей, очагов, богов-пенатов, разлученный с родными, был вдали от отечества, которое — скажу очень осторожно — я, во всяком случае, любил. Я испытал жестокость недругов, предательство ненадежных людей, был обманут завистниками. (146) Если этого недостаточно — так как все это как будто искуплено моим возвращением из изгнания, — то для меня, судьи, гораздо лучше, да, гораздо лучше снова испытать ту же печальную участь, чем навлечь столь тяжкое несчастье на своих защитников и спасителей. Смогу ли я находиться в этом городе после изгнания этих вот людей, которые вернули меня в этот город? Нет, я не останусь здесь, не смогу остаться, судьи! И этому вот мальчику, чьи слезы свидетельствуют о его сыновней любви, никогда не придется увидеть меня самого невредимым, если он из-за меня лишится отца; ведь всякий раз как он увидит меня, он вздохнет и скажет, что перед ним человек, погубивший его самого и его отца. Нет, я разделю с ним любую участь, какова бы она ни оказалась, и никакая судьба никогда не разлучит меня с теми людьми, которых вы видите носящими траур из-за меня, а те народы, которым сенат меня поручил, которым он за меня выразил благодарность, не увидят Публия Сестия изгнанным из-за меня и без меня.(147) Но бессмертные боги, которые, при моем приезде, приняли в своих храмах меня, сопровождаемого этими вот мужами и консулом Публием Лентулом, а также и само государство, священнее которого ничего быть не может, доверили все это вашей власти, судьи! Это вы приговором своим можете укрепить дух всех честных людей и лишить мужества бесчестных. Вы можете привлечь к себе этих лучших граждан, вы можете возвратить мне мужество и обновить государство. Я умоляю и заклинаю вас: коль скоро вы захотели видеть меня целым и невредимым, сохраните тех, с чьей помощью вы себе вернули меня.
19. Речь в защиту Марка Целия Руфа
[В суде, 4 апреля 56 г. до н. э.]