— Ты, чертова холера ясна, хальте мауль[745]
. Довольно тебе чесать язык, а то я запантагелю[746] твою глотку. А вы, майне фрауэнциммер[747], не верьте ни одному его слову. Все-то он врет, и врет нахально. У нас в России здоровые нравы и крепкая семья. А широкое одеяло и общность жен — все это выдумки буржуазно-фашистских филю[748][749].— А мы и не верим Брониславу, — сказала Эльфрида, — как не верим и Геббельсу. Мы давно уже убедились в лживости нашей прессы.
— Мы знаем, — сказала Луиза, — что кое-кому выгодно клеветать на Россию.
— Но только не рабочим, — сказала Марта.
Бронислав нахохлился и притих. Он больше не проронил ни единого слова. Женщины же стали нас расспрашивать о России, ее нравах, политике, жизни, людях, женщинах, детях.
— Как бы я хотела побывать в России, — сказала Марта. Ее подруги лишь вздохнули.
— За что вы сидите в тюрьме? — спросил я.
Они вздохнули, помолчали, а потом Эльфрида сказала:
— Я сижу за то, что однажды заметила соседке: «Каждый новый день приближает нас к освобождению».
— А я назвала Геббельса брехуном и чертовой перечницей.
— Ну а вы, фрау Марта?
— Я сказала, что немецкому рабочему нечего делить с русским рабочим: они всегда найдут общий язык.
— И вот видите, — заключила Эльфрида, — нас арестовали и посадили без срока в тюрьму. А у нас малые дети, и наши мужья на фронте.
После утренней переклички выводили по два человека в коридор отсека. Там были разложены орудия для стрижки и бритья. Роли брадобреев исполняли двое заключенных с красными треугольниками на спинах[750]
.Переведя взор с тыла на фасад, я подумал: эге, да у них такой же арменоидный тип, как и у меня.
— Хай йес?[751]
— спросил я одного из этих французов.— Pas comprené[752]
,— ответил он.— Сян эрменлы дыр? — повторил я по-турецки.
— Je ne comprends rien, camerade[753]
, — снова ответил он.— Ву зэт арменьен?[754]
— Oui, camerade, — обрадовался брадобрей, — et vous aussi?[755]
Оказалось, что это действительно чистокровные армяне. Однако они не владеют ни армянским, ни русским, ни немецким языком. И, что самое странное, им неведом даже турецкий — этот «французский» язык народов Востока. Их дед выехал в Марсель из Венеции, а сами они родились где-то в Провансе и с детства владеют только французским языком. Несмотря на оторванность от прародины, продолжают считать себя «гайками»[756]
, исповедуют армяно-грегорианство и верят в Гайстан[757], как в землю обетованную.— Скажите, хорошо ли живут армяне в Советской России?
— Прекрасно! — успел ответить я. Больше не удалось сказать ни слова, потому что калифакторы снова загнали меня в камеру.
Каждый день гоняют на работу в военный госпиталь. В моей команде семь человек: два русских, три француза, один бельгиец и один итальянец.
На работу и с работы водят нас солдаты-реконвалесценты. С ними неплохо прогуляться по городу, в сотни раз лучше, чем с тюремщиками. Когда ведет вахтмайстер, не дай боже отойти на полшага в сторону или наклониться за бычком: будет бить зверски, если не застрелит. Солдаты же сами указывают нам на бычки, когда мы их не замечаем.
— Гук эмоль, камрад, цигареттенштюммель![758]
Я давно заметил: чем дольше немецкий солдат пробыл на фронте, под огнем, тем лучше он относится к пленяге. Когда человек вдосталь хлебнул горюшка, он жалеет горюнов. А наши вахманы знают, почем фунт пороху: они ранены на Восточном фронте и после полного излечения вновь вернутся туда же. Их отношение к нам самое дружеское. Они с похвалой отзываются о русских солдатах, о русских людях вообще.
В госпитале мы перестраиваем подвал, приспосабливаем его под бомбоубежище для раненых. Если уж говорить всю правду, то перестраивают немцы, а мы больше стоим, сидим, курим. Никто нас не подгоняет, а вахманам дела нет до того, работаем мы или саботируем: они отвечают только за то, чтобы заключенные не разбежались.
Словом, не работа, а малина. Почти 10 часов торчим во дворе шпиталя[759]
, наслаждаемся чистым воздухом и ароматным дымом табака. Благо этого добра хватает: в иной день наберем на улице полную жменю бычков да столько же настреляем у гуляющих во дворе раненых.Унтер-офицер Ганс (старший среди вахманов) завел хороший порядок. В 11‐00 он собирает всех «до кучи», берет двух заключенных и идет с ними на кухню госпиталя. Ганс шепчет поварихе два-три слова, она и расцветает «як та рожа»[760]
. А от цветения сей «рожи» нашему брату «гефтлингу»[761] большая выгода: немка сует нам огромную «парашу», до краев наполненную супом. Вот когда начинается настоящее пиршество. Каждый из заключенных съедает 10–12 полных мисок. Французы, итальянец и бельгиец разве только чуть-чуть отстают от русских.В 12‐00 нас ведут в тюрьму. Похлебав митагсбаланды, полчаса отдыхаем в камере. В 13‐00 солдаты вновь гонят нас в шпиталь. В 17‐00 унтер-офицер Ганс еще раз отправляется к своей Дульцинее[762]
, а она от любовного восторга и упоения снова наполняет «парашу» супом. В 18‐00 возвращаемся в тюрьму, получаем абендсбаланду[763] и ждем вечерней проверки.