В тюрьме, ей-же-ей, было мне лучше. В одной камере со мной сидели Никита Федорович, Миша Николаев, Саша Романов, Миша Кувардин. Жили мы дружно, делились последним, вечера проводили в задушевных беседах.
Мои силы поддерживало также сознание, что в полукилометре от тюрьмы сидят за проволокой Мария, Галя и Аня. Я знаю, что не был чужим для них. Они почему-то тянулись ко мне. В своей жажде правды и красоты девушки переоценивали меня, видели во мне то, чего на самом деле не было в моей личности. Любое бесцветное мое слово, каждая моя предельно тусклая мысль казались им лучезарной звездочкой во мраке фашистской ночи. Такова юность, живущая прекрасными порывами и… самообманом.
Андрей Куриленко усердно выслуживается перед фрицами. Он то и дело покрикивает на штрафников, пытаясь заставить нашего брата работать быстрее и производительнее.
— Эй, Робер, — орет он на француза-доходягу, — бросай землю подальше! Ну, вит-вит![796]
— Сам бросай, — отвечает Робер, — зарабатывай железный крест себе на задницу. А я не хочу гнуть спину на бошей.
— Ну-ну, чертов жабоед. Пандакель[797]
, а то скажу Гусу. Он те всыпет горяченьких по заднице.В первый же день работы в команде Оббау Андрей Куриленко сказал очкастому Кибелю:
— Я был полицаем в лагере военнопленных при заводе «Калле» в Висбадене-Бибрише[798]
.Кибель — это надсмотрщик над группой рабов, официально числящийся форарбайтером, то есть бригадиром.
Куриленко надеется и здесь получить гуммикнипель и стать верным псом Кибеля, а то и самого Фуса.
Пока суд да дело, Андрей старательно упражняется в доносительстве. На днях по его навету Фус зверски бил Костю Куриленко[799]
и семидесятилетнего Казимира Дмитренко. Жалко было смотреть на тощего длинного старика, извивавшегося под ударами эсэсовского сапога. Голова его моталась из стороны в сторону, а из груди вырывались стоны и мольбы о пощаде:— Пан, не бей меня! Пан, пожалей старика!
Казимир Дмитренко стал военнопленным лишь по недоразумению, ибо в армии никогда не служил. До войны он работал слесарем на одном из харьковских заводов. Когда фашистские танки прорвались в украинские степи, Казимир вместе с девочками и дамочками отправился рыть ямочки. Но немецкие таночки прошли наши ямочки[800]
, и Дмитренко оказался на территории, занятой фрицами. А надо заметить, что, отправляясь рыть противотанковые рвы, он надел кирзовые сапоги, старые красноармейские штаны и рваную гимнастерку сына. Увидев на Казимире военное обмундирование, фрицы сцапали его.— Солдат?
— Нет, пан, я не солдат. Понимаешь, я слишком стар для солдата.
— Дох, ду бист сольдат![801]
Сколько ни пытался Дмитренко убедить фрицев в своей непричастности к службе в армии, ничего из этого не вышло. Загнали его за колючую проволоку, и с тех пор он мается по различным лагерям Райша.
В лагере суровые порядки, мордобой цветет пышным цветом. Очень часты поголовные обыски, которые никогда не обходятся без рукоприкладства. Есть и своя тюрьма-карцер, где эсэсовцы могут безнаказанно сгноить в одиночке любого штрафника.
В Оббау и в других цехах вся работа делается руками штрафников, а немцы выполняют лишь руководящие функции. Основными средствами руководства служат парабеллюм, гуммикнипель, бамбус, увесистый и хорошо натренированный кулак, подкованный железом сапог. К руководящим персонам принадлежат вахманы, полицаи и надсмотрщики.
Вахманы и полицаи свирепствуют преимущественно во внерабочее время, когда штрафники находятся в бараках или вообще на территории лагеря. Во время работы эту роль выполняют надсмотрщики, стыдливо именующие себя форарбайтерами. Они непрерывно орут, ругаются, понукают окриками и ударами. На протяжении всех 12 часов работы только и слышно:
— Ауф! Лёс! Шнелль! Феста![802]
Все штрафники напуганы этой когортой фашистских кнутобойцев. Но удручающе действует не только рукоприкладство. Тяжело в Ганау еще и потому, что не с кем поговорить по душам. Голод, подавивший всякие интеллектуальные и духовные интересы, способствовал развитию крайнего индивидуализма. В лагере царствует мораль, основанная на принципе: «Homo homini lupus est». В Дармштадте нашей небольшой группе фестхалльских пленяг удалось в какой-то мере подорвать этот людоедский принцип и воссоздать коллективистские отношения. Ничего похожего в Ганау нет, ибо для моих товарищей по несчастью «пайка и цигарка» — «ибер аллес ин дер вельт»[803]
.По рукам ходит тетрадка, в которую кем-то вписаны русские стихи. Взял как-то ее и я, перелистал и схватился за голову. Боже мой, вот какова духовная пища наших пленяг! Во всей тетрадке ни одной строчки из неисчерпаемой сокровищницы классической русской поэзии. Что ни страница, то какой-нибудь блатной стишок. Да это утёсовщина[804]
, возведенная в куб!Но стоит ли удивляться, когда другого чтива в лагере нет? Фрицы хотят, чтобы мы разучились читать и писать. Они отбирают у нас даже те газеты, которые мы находим в альтпапиркорбе[805]
.