Все это рассказал мне вчера во время алярма сам Морис Шарбонье. Когда частые гудки возвестили о налете американской авиации, вахманы спешно прервали работу бригады и, спасая собственную шкуру, погнали нас на близлежащее собачье кладбище. Мы расположились под плакучими ивами, осеняющими беломраморные и бронзовые изображения безвременно почивших кошечек и собачек. Вдыхая нежный аромат роз, я разглядывал могилы друзей человека, читал стихотворные эпитафии, высеченные на надгробных плитах и цоколях памятников. Они повествовали о трагической судьбе какой-нибудь немецкой Машки или Жучки, осиротившей свою безутешную хозяйку. Пока я размышлял о неумолимой собачье-кошачьей мойре[891]
, Морис рассказывал мне обыкновенную историю о Франсуа и Гретшен.— С тех пор, — продолжал он, — я ничего не слышал о Гретшен, а Франсуа увидел лишь однажды. Это было ровно две недели назад. Нас подняли до рассвета и вывели во внутренний двор. «Аппель, что ли? — подумали мы. — Нет, не похоже. Да и рановато для аппеля».
Туман таинственности рассеялся, когда мы увидели ряды других заключенных, молча глядевших на «вешалку»[892]
.«Ясно, — поняли мы, — затевается спектакль».
Действительно, театральность и парадность чувствовались во всем. Прилично случаю принарядились и увешались железными крестами гештаповские и эсдэковские фюреры, начальник тюрьмы Papacha, его заместитель Kresty, вахмайстер Oussiki и другие. Торжественный вид придали и нашим рядам, построенным в полукаре и тщательно выровненным. Справа и слева от «вешалки» расположилось эсдэковско-гештаповское начальство. Впереди «вешалки» лицом к нам, широко расставив ноги, замер юный барабанщик. Но вот раздался крик: «Ахтунг!» Все перестали дышать. Барабанщик забил дробь, и к «вешалке» подвели… Я не сразу узнал его… Он сильно изменился, был бледен и задумчив.
Гештаповец громко и четко прочитал приговор: «Военнопленный Франсуа Молинар, лейтенант 27‐го пехотного полка бывшей французской армии, за Rassenschamgesetzverletzung и Sabotage приговорен к смертной казни через повешение». Приговор читали на четырех языках: немецком, французском, русском, итальянском.
Не знаю, слушал ли Франсуа, доходило ли до его сознания хоть единое слово? По-моему, он не только ничего не слышал, но и никого не видел: ни эсдэковских палачей, ни своих товарищей по плену. Он задумчиво смотрел поверх тюремного забора куда-то на восток. Мы поняли: Франсуа ждал прихода солнца. Но солнце так и не взошло.
И когда гештаповец закончил чтение приговора, Франсуа взглянул на всплывшее из‐за ограды румяное облачко и сказал:
— Я умираю оттого, что прекрасная Гретшен любила меня больше, чем ваш бошский Райш. Верю, что солнце и любовь всегда будут сильнее всех позорных законов о «расовом позоре».
Так говорил Франсуа. Он не мог сказать иначе, потому что был французом, сорбонистом, украшением своего факультета.
И вот под дробь барабана он вознесся над землей, покружился, покачался и замер, обратив лицо свое к Франции.
Что стало с Гретшен — не знаю. В тюрьме поговаривали, будто она покончила самоубийством.
Утром и вечером (на работу и с работы) гонят нас полем, засеянным рожью. Она давно уже заколосилась, а сейчас и налилась.
То-то раздолье, то-то благодать!
Проходя мимо вымахнувшей в рост ржи, мы срываем колоски и набиваем карманы. Потом почти в течение всего рабочего дня растираем колоски между ладонями и перемалываем зубами житные зерна молочно-восковой спелости.
Воистину, это жито! Я не совру, если скажу, что «придорожная» рожь сейчас для нас не дополнительный, а основной продукт питания. Во всяком случае, это на 100 % верно в отношении нашей бригады цементщиков, дважды в день совершавшей «увеселительные прогулки» через ржаное поле.
«Как жаль, — думаем мы каждый раз, когда срываем колоски, — что рожь не вечно зреет на полях».
Вечером собрались во дворе лагеря. Было нас человек двенадцать. Сидя на земле, глядели на медленно скатывающееся с небосклона светило и слушали Сергея Петрова. Это высокий блондин лет тридцати. Для нас он интересен тем, что попал в плен в мае 1944 года. Где же найти более правдивый источник информации о Родине, от которой нас оторвали почти два года назад?
К сожалению, Петров мало что знает о жизни советского тыла. Зато этот пробел он с лихвой восполняет рассказами об армейском быте, о фронтовых буднях.