— Нет, прошу вас, не смейтесь. Я говорю серьезно. Ведь я на самом деле служитель муз, художник. Да-да, театральный художник. Двадцать лет сознательной жизни я посвятил этому благородному искусству. А вы, вероятно, думали, что я записной гештаповец, сыскная собака, зверь, садист, детектив. Нет-нет, я не жажду ни приключений, ни крови. Я глубоко мирный, гуманный человек. Детективов никогда не любил, на кровь не могу смотреть спокойно. Всякая политика чужда мне. Я ее всегда считал грязным делом. Я человек искусства. Всей душой я предан живописи, театру, музыке. Ведь я был главным художником Дармштадтского театра оперы и балета. Сколько спектаклей я оформил! Моя работа восторженно принималась публикой и высоко ценилась критикой. Да-да, мои декорации и костюмы были неповторимы.
Несколько сентиментальных вздохов, и вновь полилась иеремиада Тайного:
— Вы знаете, я обожаю волшебную музыку Чайковского. С особенной любовью я оформлял его «Евгения Онегина», «Пиковую даму», «Лебединое озеро». Вы думаете, я ненавижу все русское? Наоборот, я люблю, почитаю русскую культуру. Не хвалясь скажу, что я хорошо знаю русскую музыку и литературу. В моей персональной библиотеке есть сочинения Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Некрасова. Их мало кто знает в Германии, а я их читал с наслаждением. Я уже не говорю о Тургеневе, Достоевском, Толстом и Горьком: с ними и сейчас не расстаюсь.
Снова несколько секунд скорбных воздыханий.
— Да, я преданный служитель муз, чуждый всем пакостям политической кухни. Когда NSDAP пришла к власти, я еще больше ушел головой в искусство. Живописью, театром, музыкой я решил отгородиться от ненавистной мне политической возни. Потом началась эта никому не нужная война. Меня должны были призвать в армию. А зачем мне идти на фронт? Я не хочу проливать ни русской, ни французской крови. Что мне делать? Друзья предложили выход: «Иди работать в уголовный розыск. Там тебя не тронут». Я долго думал, взвешивал, колебался: фронт или уголовный розыск. В конце концов фронт был отвергнут. «Уголовники, — рассуждал я, — вредный народ, лишние на нашей красавице-Земле люди. Они ничего не творят, а только разрушают. Они неспособны ценить искусство, им чужда любовь к прекрасному. Следовательно, бороться с этой зловредной частью населения — вовсе не предосудительное дело». Так оправдывал я свое поступление в уголовный розыск. А потом все это оказалось фикцией! Уголовному розыску в Германии нечего делать, ибо уголовников у нас единицы. Меня стали исподволь вовлекать в политический сыск и в конце концов превратили в агента гештапо.
Так в лунную летнюю ночь исповедовался передо мной Тайный. И хотя мистическая цитра его мятущейся души стенала и рыдала, он не отводил дула револьвера от моего затылка.
Между тем мы подошли к воротам Дармштадтской следственной тюрьмы. И когда раскрылась железная пасть узилища, чары летней ночи вместе с сентиментами отлетели от Тайного. Проглотив привычный аршин, он залаял:
— Мице аб! Лёс, ауф, рехтс, линкс, градеаус![874]
Чуть прогудит сигнал алярма и высоко в небе загорится пышно-цветная «елка», немки и немчата стайками летят к нашему штрафлагерю. Они жмутся к штахельдрату, сквозь колючие щелки просовывают руки с дарами, называют нас ласковыми именами.
— О либе готт, эрбарме мишь! Абер ди руссен зинд я гуте меншен, файне меншен![875]
Откуда снизошла на дам такая благость?
С небеси. Да, там начало всему этому. Ведь с неба валятся бомбы и люфтмины, напалм и фосфор. Они внушают дамам страх, размягчающий их сердца и рождающий стремление спасти души. А где спастись, если смерть душит женщин и детей даже в самых лучших келя? Единственный шанс сохранить жизнь — прижаться к штахельдрату. Ведь англо-американцы не бомбят лагеря для военнопленных.
Неправда, еще как бомбят! Они засыпают железом, заливают огнем все, что лежит в пределах забора из летучих фонарей. Если лагерь для военнопленных волею судеб окажется в этом огненном круге, быть ему сметенным с лица земли.
И все же немки верят в счастливую звезду русских.
Пусть верят, пусть прижимаются к штахельдрату. Ей-богу, мы от этого не внакладе: почти каждая фрау протянет пленяге ломтик хлеба, картофелину, сигарету.
Из уст в уста передается параша: будто в лагерь, расположенный где-то в Манхайме-Людвигсхафене[876]
, как-то прибыл шталагфюрер. Называют даже чин и фамилию: что-то вроде Oberst Freiherr Gunow von Hagenau[877].По случаю прибытия начальника шталага пленяг вывели во двор. Построили «драй-унд-драй».
— Ахтунг!
Оберст обошел строй спереди и сзади. Окончив осмотр, приказал штабсфельдфебелю перечислить «беверте руссен», а также лодырей и саботажников. Командофюрер назвал лишь трех старательно работающих пленяг-дуполизов. Саботажников же в кондуите оказалось свыше двух десятков. В числе лодырей был упомянут некий кадровый старший лейтенант Орлов.
Услышав эту фамилию, фрайхерр даже как-то вздрогнул.
— Орлов, во ист денн эр?[878]