Есть под хирургическим корпусом огромный подвал до 50 метров длиной и до 15 метров шириной. Посередине келлера два ряда колонн. Они образует широкий проход. С той и с другой стороны прохода стоят железные койки. Их много, около 100 штук. Правая сторона келлера отведена солдатне — немцам и их сателлитам (венгры, румыны). Левую сторону занимают пленяги — французы, бельгийцы, голландцы, русские.
В госпиталь привезли Каримова. Положили его через две койки от меня. Наша встреча была сердечной. Да и как не радоваться свиданию, если мы почти три тяжелых года провели вместе в этом распроклятом Райше. Большую часть этого долгого срока он занимался в основном тем, что ловко и умело пакостил фрицам. Он всегда был готов помочь товарищам пленягам. Со мной он обычно делился пищевыми продуктами, спикированными у немцев.
На лице Каримова я заметил какую-то скорбную складку. Он необычно мрачен, угрюм, молчалив. Конечно, это не от раны, ибо она пустяковая, совсем не болезненная.
Я расспрашивал Хариса о Дармштадте. Он уклоняется от прямого ответа. Мне это странно, ибо я хорошо знаю, что Каримов какими-то конспиративными путями поддерживает связь с фестхалле, где у меня и у него столько друзей. Я спрашивал о них. Он долго молчит. Потом поднимает груст….
Нас разделял коридор из колючей проволоки. Я долго и скорбно смотрел на них сквозь частую сетку штахельдрата, а откуда-то из подсознания лезла неотвязная мысль: «А вдруг это последнее свидание?»
В тот вечер я навсегда простился с ними.
Когда думаю об этом, вспоминаю другую милую тень: юную березку в дальнем углу МАДовского двора. Неведомо кем занесенная в этот истинно тюремный колодец, она, вероятно, давно уже зачахла в клетке из штахельдрата.
Я помню весну 1940 года. Был яркий солнечный день, когда пришла телеграмма от Веры. Три дня спустя принесли письмо от нее. Вера писала о гибели Сережи на Карельском перешейке. Я читал, перечитывал письмо и все же не верил. «Сережа и смерть, — думал я, — две вещи несовместимые. Нет и не может быть какой бы то ни было связи между ними».
Я ждал его изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год. Мне все казалось: вот откроется дверь и войдет мой бесценный друг. Даже сейчас я не вполне верю в смерть Сережи. Это тем более странно, что Вера сама похоронила незабвенного спутника моих скитаний по пещерным городам Крыма.
Помню, Вера писала: «Хожу на могилу Сережи и, как безумная, читаю Омара Хайяма. Ведь он даже на фронте не расставался с „Рубайят“[935]
».Не забыть мне тех ласковых южных вечеров, когда мы вместе читали Хайяма. Потом мы завели по маленькой записной книжке, куда переписали весь «Рубайят». Эту книжку нашли в нагрудном кармане у смертельно раненного Сережи. Он умирал, шепча рубайи.
И я не расставался со своей записной книжкой. Я пронес ее сквозь огонь фронта, сквозь муки плена. Летом прошлого года Мария попросила у меня «Рубайят». Я перебросил его через штахельдрат. С тех пор они не расставались с Омаром Хайямом.
Погибли друзья, погиб с ними и Хайям.
Напрасно силюсь припомнить хоть один рубай мудрого, мечтательно-элегического, язвительного делателя шатров. Они словно провалились куда-то в бездну подсознания.
Каримова третьего дня выписали из госпиталя, а вчера увезли куда-то из Ганау. Говорят, в Ганновер. Слышал, что всего туда отправили из нашего штрафлагеря 300 человек.
В такие минуты как-то особенно чувствуешь горечь слов поэта: «Одних уж нет, а те далече…»[936]
В тесном коридоре возле «Медико»[937]
столкнулся с доктором Раж. Он взял меня под руку и повел к себе в комнатку. Угостил хорошим французским коньяком и крепкой бельгийской сигаретой. Потом полилась задушевная беседа. Мы говорили о России и о Чехии, о докторе Мирославе Тырше[938], о его страстной мечте дожить до славянского ренессанса.— Знаете что, — признался Раж, — ведь я всегда рвался в Россию. Еще до войны хотел ехать туда учиться. К сожалению, этот план не удалось реализовать. Но все равно я добьюсь своего. Как только кончится война, обязательно отправлюсь в Москву для усовершенствования.
Вошла швестер Рут, а с ней рослый молодой человек, д-р Раж знакомит:
— Мой друг, компатриот и коллега доктор Франтишек Поспишил. Он тоже работает в госпитале, но только в терапевтическом отделении.
Крепко пожали друг другу руки, присели к столу и выпили по стопочке коньяка. Швестер Рут сначала отнекивалась, ссылаясь на служебную дисциплину и на непривычку к питию, но в конце концов пригубила. Потом пошли откровенные дружеские разговоры. Пользовались мы преимущественно тем гибридным русско-чешским арго, который мог возникнуть лишь в пленяжьей среде.