Он замолкает и встает, идет в глубь комнаты и снимает со стены ружье, цена которого, размышляет Одинокий, стоит моему отцу лишь решиться, может враз подскочить еще на одну восьмую с каждого урожая, собранного нами с его земли. Передернув затвор, он проверяет патронник, заряжает ружье и кладет его, прислонив к столу, рядом с гостем. Потом он садится и смотрит на отца. Тот говорит: «Только я его не убил. Брат тоже считает, что его убил я, но это не так».— «Да,— говорит Одинокий.— Ты его ранил. Полоснул по щеке и порвал пулей ухо, но он жив. Он сорвался в овраг и сломал себе ногу, но это — пустяк. Он оправится. Ты не сумел его убить». У отца маленьким острым шаром плывет по желудку жаркий комок. Когда он вновь начинает говорить, у него стучат зубы: «Я даже в него не стрелял. Сегодня мы так и не встретились. Мы столковались с ним встретиться у излучины. Я просидел там все утро, но он не появился. Я пошел в лес, только уже и сам не знал, хочу его там встретить или...» — «Или боишься»,— говорит Одинокий. А отец продолжает: «Вчера я знал, что хочу, а сегодня — нет. Я не знал уже с рассвета и так и не узнал, пока бродил по лесу. А когда возвратился домой, было поздно ломать над этим голову, и я уже хотел только перетерпеть ночь, чтобы наступило завтра и разъяснило мне, чего же хочу я теперь. Конечно, он струсил, но я не знал, достаточно мне этого иль нет. Может, этого слишком мало. Но я не знал, как быть, даже если этого все же достаточно, потому что не знал, для чего оно достаточно, а для чего — нет. А потом брат сказал, что он мертв, и обозвал меня убийцей. Он не желал мне верить, и мы подрались. Только он все равно не верил, а я уже думал о тебе. Я думал о том, что ты оплошал, что решился принять этот грех на себя и совершить то, против чего боролся столько лет. Я подумал, что ты сдался, и побежал сюда взглянуть на человека, который только что признал свое поражение и вдруг стал достоин одного лишь презрения... Только, похоже, ты тоже в него не стрелял. Похоже, мы оба в него не стреляли, хоть и ходили за ним по пятам с заряженными ружьями. А теперь мы сидим в твоем доме, и ты подсовываешь мне заряженное ружье, которое все еще пахнет порохом, и предлагаешь сделать выбор, словно я какой-то выживший из ума неудачник-убийца... Странный ты. Сказать по чести, я и сейчас не знаю, как к тебе отношусь. Только, слава Богу, ты недостоин презрения. Быть может, ты достоин ненависти или восхищения. А может, даже чьей-то жалости. Наверно, смерти ты достоин тоже. Но презрения — нет. Я не могу выбирать ружье. И не хочу тебя жалеть. Мне и верить-то тебе неохота, да нет другого выхода. Что мне охота, так это — домой». Одинокий отводит взгляд и следит за тенью у себя под ногами. Потом кивает и протягивает руку, только отец мой ее не замечает. Он толкает дверь, пробегает по ней ладонью и нащупывает круглое углубление. Поковыряв в нем пальцем, говорит: «Стало быть, прошлой ночью тебе от него послание вышло. Предупреждал тебя как бы...» — «Да,— говорит Одинокий.— Словно призывал в свидетели. Или на помощь. Или палил с отчаянья оттого, что даже меня уцелить не может».— «Или оттого,— встревает отец,— что не желает идти на охоту за прошлым».— «Может, и так. А скорее — от всего разом. Не просто тут разобрать...» Отец уходит. Он направляется к нам в хадзар. Дед уже ждет его, сидя на скамье и сурово насупив брови. Дядя стоит рядом с ним. У него приоткрыт распухший рот и воспалены глаза. Отец подходит к ним и, опередив старика, говорит железным голосом, чтобы предупредить все вопросы: «Я вот что... Послушайте внимательно то, что я сейчас скажу, ибо повторяю я это в последний раз: в Барысби я не стрелял. А коли кто из вас когда-нибудь в том усомнится, клянусь небом, я пойду и убью его, хоть мне оно уже и не особо хочется». Он резко разворачивается на пятках и выходит во двор, чтобы вдохнуть всей грудью черный, глубокий воздух вечера, в который для него закончились самые долгие в жизни его восемь лет...