Когда отец вернулся, уже смеркалось. Он посвистел с улицы, и дядя выскочил к нему, радостно улыбаясь тому, что тот жив. Отец отдал ему ружье и велел немедленно отнести его к Гаппо. Дядя повиновался, а когда снова вошел в дом, увидел, что дед с отцом уже успели повздорить. Старик недовольно бурчал под нос, но по виду его дядя догадался, что он скорее озадачен, чем сердит. «Погляди на него,— обратился дед к младшему сыну.— Сам себе хозяин! Что в голову взбредет, то и ноги несет! Охотник! Не охотник, а — тьфу! С пустыми руками пришел! Может, мне, коли он воротился, уже и помирать пора? Спроси ты у него! Может, он теперь здесь главный? Так пусть не таится. Пусть ко мне подойдет и скажет: отправляйся, старый, на покой. Хочешь — в постель, а хочешь — в могилу! Пусть мне в лицо скажет! Охотник с пустой сумой! Где такое видано в нашем роду! Тьфу!» — ругался дед и брызгал слюной. Дядя бочком выбрался из хадзара и пошел в кунацкую. Отец лежал на циновке, сложив руки под голову, и о чем-то напряженно думал. Дядя затворил дверь, прислонился к ней спиной и сказал: «Теперь всю неделю будет дуться и не разговаривать. Но потом все равно отойдет. Да ты и сам знаешь...— он помолчал. Отец лежал не двигаясь и почти не дыша. Дядя кашлянул, почесал ладонью о дверь и спросил: — Ну, как охота?» Отец отозвался сразу. «Никак,— сказал он.— Дерьмовая была охота. Закончилась раньше, чем началась. Дай мне теперь поспать». Он опустил веки, и дядя оставил его в комнате, тихо удалившись, хоть и знал, что тому сейчас ни по что не заснуть. Вечер был еще в самой силе, когда он снова вошел в хадзар. Старика он уже не застал. Во дворе он наткнулся на бабку, и та сказала ему, что дед отправился на нихас. «Так поздно?» — подивился дядя и распахнул калитку. От нашего забора сквозь сгущавшийся сумрак он не разглядел нихаса, на котором в тот день было необычно многолюдно, зато вдруг остро, нечаянно и безошибочно уловил ноздрями тревогу в чутких бесплотных губах вечернего воздуха. «Я держался за ручку калитки и собирался было войти обратно, чтобы перехватить чего-нибудь до ужина, и тут меня пробило дрожью, словно мою шею кольцом обвила змея,— вспоминал он.— Меня так ударило в дрожь, что даже калитка скрипнула. В дом войти я не успел, ибо тут-то я его и увидел...»В миг, когда мой отец валялся на жесткой циновке, затерянный в своих мыслях, и никак не мог заснуть, а дед мой, пытаясь не выдать волнения, садился на скамью нихаса, когда дядя готовился клянчить у бабки какую-нибудь закуску, а сама бабка споткнулась ни с того ни с сего, подвернув ногу у кладовой, и осела, охнув, на пол, в миг, когда по чьей-то невидимой воле раздвинулись сумерки (потом им будет казаться, что было еще светло. Или почти светло. Что темно сделалось сразу, в считанные секунды, уже после того, как),— Одинокий ступил на нашу улицу и потащил за отвязанный от ружья ремень завернутую в бурку ношу. Он протащил ее от поворота до самого дома Агуза, а старцы наши всё глядели и не двигались с места, и каждый из них вспоминал про то, как много лет назад вот так же на их глазах оборванный мальчишка волок за собой шкуру убитого медведя, уложив в нее свежие окорока и замотав себе лохмотьями срам. Им вспоминалось, как скользили по снегу его худые упрямые ноги и как он ни разу не упал, несмотря на раны, неверность в слабом шаге и неимоверную усталость в бледном и грязном лице. Как дотащил он ее, эту усталость, до своего хадзара, так и не выпустив шкуры из рук, а потом разжег огонь в очаге, и в ровном длинном дыме, поднявшемся над его крышей, им почудился черный палец, зависший над аулом гордой угрозой. Они вспомнили это, потому что теперь все было похоже, но больше — потому, что на сей раз было все хуже, гораздо хуже, они почувствовали это сразу, едва увидели, едва припомнили и едва сравнили. Все было хуже, потому что теперь за справленный из ременной кожи поводок тянул он по улице уже не победу своего одиночества, а роковую неизбежность какой-то беды, приближение которой столько лет до того они слышали сердцем в самом его соседстве, не зная при этом лишь срока, когда он ее принесет. И вот сейчас он — уже мужчина, рослый, крепкий мужчина с распоротой от натуги черкеской посреди широкой спины — нес ее мимо них по заиндевелой дороге сквозь расступившиеся осенние сумерки и спотыкался о собственную усталость, с которой не могла тягаться даже усталость убившего медведя и разделавшего его тушу мальчишки, а они смотрели, как он скверно, неровно идет к их хадзарам и ждет подмоги, и то у одного, то у другого из них перехватывало дух от мысли, что он, наконец, остановится и опустит ношу перед родными кому-то воротами, передав им закутанную в бурку и никем пока не опознанную беду. Под их испуганные взгляды и слоистую от пара из открытых глоток тишину он миновал дом Агуза, потом — дом Батырбека, потом еще шесть домов и добрался до нашего, но дядя, стоявший в калитке, не сделал и шага навстречу к нему — и к беде, которая разом, стоило тому протащить ее мимо нас, сделалась меньше еще на целый дом и ровно на столько же стала ужасней и больше для пяти оставшихся. Когда Одинокий одолел участок длиной в свой забор, а затем миновал еще три дома и подошел к воротам, хозяина которых никто не видел со вчерашнего вечера, тут они поняли, что дальше он не пойдет: дальше был дом Сослана.