Да, деньги необходимо добыть! Рембрандт отправился к Сиксу, который еще совсем недавно возвращал ему одну долговую расписку за другой, и сделал у него новый заем на кабальных условиях. Затем мастер пошел к Беккеру, с которым тоже почти полностью уже рассчитался, и вновь занял деньги на таких же кабальных условиях. Все будет хорошо. Он написал для Беккера прекрасную картину — часового в золотых латах при сумеречном освещении; а Сиксу он послал большой портрет, написанный по эскизу. Сделал он это из благодарности и расположения к ним и, кроме того, хотел подчеркнуть, что он не забывает добра. Порой и в его поступках неожиданно проглядывал крестьянский сын.
И вот опять в его шкафу лежат несколько тысяч. Прежде всего надо позаботиться об очередном взносе за дом, все еще не перешедший целиком в его собственность. Рембрандт очень хорошо все обдумал и однажды в дождливый послеобеденный час, вооружившись бумагой и пером, тщательно распределил, на что пойдут взятые в долг деньги… Он был очень доволен собой. Расцеловал Хендрикье, как пылкий любовник, и с полчаса возился и дурачился с Титусом. В течение целого лета радужное настроение не покидало его. Он все видел в розовом свете. Жизнерадостность мастера передалась ученикам. Все были веселы, смеялись, шутили, целый день в доме раздавались пение и веселое посвистывание. Это был светлый год в рембрандтовском доме. Филипс извлек из сундука свою великолепную лютню и пел старинные песни Халевейна, полные грубой силы и печали, и песню «Забрезжил на востоке свет», шумные шуточные песенки Харбалорифа и «Красотка из Кельна». Нередко по вечерам все вместе отправлялись гулять и на обратном пути, прежде чем войти в городские ворота, заходили передохнуть и поразвлечься в какой-нибудь загородный трактир или кабачок на окраине.
Теперь, когда в семье не могли уделять Титусу столько внимания, как прежде, о нем, казалось, заботилась сама природа. Он сильно вытянулся, загорел, стал высоким, стройным, складным подростком. В своем бархатном берете он походил на придворного пажа. Взрослые девочки заглядывались на него, хотя ему едва исполнилось двенадцать. Он разительно отличался от своих сверстников — куда более грубых, коренастых и ребячливых. И все же долгое время Титус в присутствии посторонних чувствовал себя скованно: проходили часы, прежде чем ему удавалось побороть свое смущение. Его представления о жизни мало чем отличались от представлений других детей. Правда, и он засматривался на девочек, настойчиво искавших его взгляда; однако он еще не замечал чуда, происходившего с ними: не видел, как наливается юная грудь, как по-женски круто раздаются маленькие бедра и округляются хрупкие детские руки.
Но Титус уже знал то, что долгое время тщетно пытался понять. Он не увязывался более на улице за незнакомыми мальчишками, а проводил время с отцовскими учениками; те не так грубо, как уличные озорники, но так же неприкрыто говорили о тайне, долгое время смутно волновавшей все его существо. Он уже знал, почему черный бык на бабушкином хуторе бросался на коров, зачем батрак со служанкой устраивали возню и чему Ерун со своей шайкой мальчишек «учились» как-то на ветхом чердаке. Однако эти разгадки не поразили и не потрясли Титуса. Они раскрывались перед ним постепенно, от случая к случаю, из разговоров взрослых. То скажет что-нибудь Маас, то обмолвится словом Ульрих. Титус научился связывать все услышанное в одно целое; обретенная им мудрость помогала ему объяснять себе ранее непонятные явления.
С Хейманом Дюллартом Титус почти не разговаривал. Этот высокий бледный молодой человек с лихорадочно блестевшими глазами, часто задумчивыми и грустными, с длинными нежными пальцами чахоточного больного казался мальчику холодным и неприступным. Титус никогда не встречал его в компании с другими учениками; выходя из дому, Хейман почти всегда нес подмышкой книгу и тщательно кутался в длинный бархатный плащ. Он скорее походил на ученого, чем на живописца; всем своим обликом он был ближе к Эфраиму Бонусу, чем к Маасу и остальным ученикам.