Титус заглядывался на девочек, но только тогда, когда мог сделать это незаметно; при этом он чувствовал к ним смутную неприязнь. Они по-прежнему казались ему загадочными и непонятными, хотя он знал о них все. Они вечно смеялись и перешептывались, и Титус никак не мог отделаться от мысли, что они говорят именно о нем и о других мальчишках, встречавшихся им на улице. Стоило ему заслышать высокие воркующие голоса, как в душе его вскипали стыд и гнев. Он смутно чувствовал, что должен с ними за что-то расквитаться, отомстить им за какую-то несправедливость, хотя точно определить, что это за несправедливость, не мог. Между ним и девочками словно существовала вражда, но о ней знал лишь он один, и он один страдал. Ему хотелось их поколотить, унизить. Их дерзко торчащие маленькие груди, так и напрашивавшиеся на ласку, сердили и раздражали Титуса. Что воображают о себе эти девчонки? Проходя мимо них, он с удовлетворением думал: «Смейтесь, сколько вам угодно. Я все знаю и про вас и про себя. Не прикидывайтесь, будто у вас есть тайны от меня. Нечего вам нос задирать!» Подобные мысли помогали ему относиться к воркованью девочек по-мужски, с чувством собственного достоинства. И хотя на самом деле Титус знал о них гораздо меньше, чем воображал (ведь он не видел их красоты и еще не понимал, почему они вызывают в нем такую враждебность), но высокомерие его не имело границ и он находил в этом какое-то удовлетворение. Предчувствие подсказывало ему, что рано или поздно он приобретет над девочками превосходство и оно позволит ему возвыситься над женской ограниченностью. Он дал себе зарок никогда с ними не связываться, пообещал себе, что в его жизни они решительно никакой роли играть не будут. Приняв такое решение, он как-то осмелился бросить дерзкий и пренебрежительный взгляд на проходившую мимо девочку, прямо в ее улыбающееся лицо, и она внезапно сделалась странно серьезной и пристально поглядела на него. А он убежал, одинокий, глупый и надменный.
Родители забрали его, наконец, из школы ненавистного толстяка-учителя. За два-три года мальчик усвоил все, чему мог научить детей этот бывший сторож. Теперь Титус посещал школу в центре Амстердама; в нее принимали только сыновей богатых горожан. Его приняли потому лишь, что его мать происходила из аристократической семьи Эйленбюрх. Мальчики изучали в этой школе географию, историю, математику, в небольшом объеме латинский язык и немного французский. Титус приходил в восторг от впервые открывшихся перед ним просторов знания и всем домашним писал письма в изысканном стиле, вкрапляя французские выражения. Эта школа по сравнению с прежней показалась ему раем. Здесь не было мучителей. Ученики жили дружно, помогали один другому кто чем мог. На уроках подсказывали, решали за других задачи, ссужали товарищей перьями и бумагой.
Игры с прежними друзьями отошли в далекое прошлое. Сейчас Титуса чаще всего можно было застать у отцовских учеников. Он начал писать красками, еще очень нетвердой рукой и на самые разные сюжеты; сначала он копировал картины — их ведь было кругом сколько угодно. Рембрандт хвалил и поощрял сына, хотя видел, что Титусу не хватает самобытности. Мастер припомнил свои собственные рисунки и небольшие картины, сделанные им в двенадцатилетнем возрасте… Но было бы подлинным чудом, если бы его сын обладал таким же талантом…
Свободное время Титус посвящал книгам, которые он брал у сверстников. Читал без разбору все подряд: рассказы ван Метерена, книги басен, «Забавные истории» — пересказы Коорнхерта из Боккаччо, которые мальчик не всегда правильно понимал, и многое, многое другое, что попадалось под руку. А еще была маленькая Корнелия, настоящий живчик. Она быстро росла и крепла. Девочка как будто всегда с нетерпением ждала часа, когда появится Титус и начнет возиться с ней и дурачиться. Она заливалась звонким смехом, и Титусу очень нравились переливы тоненького детского голосочка. Корнелия занимала огромное место в его жизни. Он словно сам испытывал боль, когда у нее резались зубки, чуть не сошел с ума от радости, услышав ее первый лепет, первые сказанные ею слова; он определил, что у Корнелии темные, как у отца, глаза, а вообще она — вылитая мать.
Хендрикье очень гордилась своим ребенком от Рембрандта. Она открыто показывалась с дочкой на улице, не упускала случая поговорить о ней, давая понять, что все в доме обожают малютку. Покой домашней жизни давно не нарушался более представителями Церковного совета и прочими проповедниками нравственности. И Хендрикье иной раз думала, что, видно, Рембрандт, несмотря на ее просьбы, все-таки побывал в Церковном совете и, пригрозив этим черноризникам, что расправится с ними, открыто высказал им все, что он о них думает. Так или иначе, но теперь ей никто не досаждал. Ее признают хозяйкой в доме, невенчанной женой Рембрандта. И все величают «госпожой», как самых почтенных женщин Амстердама.