…Он все же пришел навестить ее, Ромашов. Вскоре после того, как к ней стали пропускать посторонних. Не с теми, что из Дома культуры ввалились к ней целой гурьбой, чуть ли всей труппой, и очень рассердили дежурную сестру. И не с цеховыми, которые приходили по двое. Зашел один и в то время, когда обычно в палату не пропускали: после ужина. Сумел найти подход к сестре в приемном покое. Положил на застиранный больничный пододеяльник два белых калла в целлофане, потянулся губами к ручке.
Убрала руку.
Ромашов искоса бросил взгляд на вторую койку. Больная ней почти все время не то спала, не то была в забытьи. Инженер оглядел восковой старушечий профиль и вздохнул:
— Я так и знал… А что я мог? Вы видели, успели заметить? Они приставили мне к груди нож.
Ирина Петровна забыла, что ей запрещено отрывать голову от подушки, приподнялась на локте.
— Ведь мы же с вами здоровые, молодые еще, мы могли бы дать им бой.
Ромашов снисходительно улыбнулся.
— Безоружные-то? Они же, знаете, с чем ходят?
— Ну хоть бы в милицию позвонили, — Ирина Петровна почувствовала, как от резкого движения ее всю прошибло потом, опустилась на подушку. — Ведь я бы замерзла там, в сугробе, если бы не этот железнодорожник.
Ромашов опять оглянулся на соседнюю койку, прижал к груди белые женственные руки.
— Я не знал… не посмел, не посоветовавшись с вами… разглашать, что мы ушли вдвоем. У вас все-таки семья.
— Эх вы, герой-любовник!.. Ну, и зачем вы пожаловали?
— То есть как? — Ромашов опешил. — Все же приходят. Беспокоятся.
— Все. Но не вы. Вы не беспокоитесь. Вам следовало бы побеспокоиться пораньше. Когда я лежала там, на снегу… Хотя… Вы же Паратов! Не только на сцене. По-другому вы поступить не могли.
Ромашов все же присел возле койки на краешек табурета, спрятал, как женщина, руки в коленях. Это его поза рассмешила Ирину Петровну.
— Собственно, вы правы. Упрекать мне надо только себя. Что не разглядела, не поняла вас раньше.
Он ушел, не скрывая своей обиды, томный и молчаливый, и больше не появлялся.
Муж и дочь приходили проведывать ее после шести. Вернувшись с работы, Иван Николаевич готовил что-нибудь вкусное, Катя укладывала кастрюльки и баночки в сумку. Ирина Петровна знала, что они придут, и все же волновалась, ждала, каждый раз. Они видели, как начинали сиять ее глаза при их появлении в дверях палаты.
Ей не разрешали даже садиться в постели. Поэтому Катя тотчас же принималась наводить порядок в ее тумбочке, собирала чашки, ложки и уносила их мыть. Иван Николаевич пристраивался на белом табурете в ногах постели и расспрашивал о говорят врачи, рассказывал заводские новости.
Темно-русые волосы жены были совсем по-девичьи рассыпаны по подушке, и это напоминало Ивану Николаевичу время рождения дочери. Ирина Петровна тогда тоже что-то залежалась в роддоме, и он разговаривал с нею через раскрытое окно палаты. Его переполняли тогда чувство нежности к жене и боль, тревога за нее. Теперь было больше жалости. А нежность? Не то чтобы нежности не было совсем. Он, кажется, просто не позволял ей давать о себе знать.
А Ирина Петровна стала молчалива. Сначала Иван Николаевич думал: потому, что нет сил. Но силы у нее заметно прибавлялись с каждым днем. Прошла синева под глазами, побелело, избавилось от желтизны лицо, осунулось только, опала девичья округлость щек. А молчаливость не проходила. И Иван Николаевич делал вид, что не замечает этой молчаливости, не торопил жену.
Уходили они от нее обычно в семь, когда сестры начинали разносить по палатам ужин.
Однажды, ставя перед нею тарелку подернувшейся пленкой манной каши, сестра заметила:
— Это ваша дочь? Такая взрослая! И муж у вас хороший. Заботится все. Счастливая вы!
«Счастливая», — повторила про себя слова сестры Ирина Петровна, не замечая, что ужин стынет. Конечно, счастливая!.. А ведь чуть было не проворонила и мужа, и дочь.
Особенно одолевали мысли по ночам. Лежала, прислушиваясь к шорохам и звукам, вглядывалась в прозрачный сумрак палаты. Иногда прикрывала глаза полотенцем, пытаясь заснуть.
Было стыдно. Перед мужем. Другие, она знала, ни о чем не догадываются. А он почувствовал. Может быть, раньше ее самой все понял. И не одернул. Дал ей волю решать самой. А она…
Порой охватывало желание рассказать Ивану Николаевичу все, признаться во всех чувствах, в которых она разобралась только теперь. Ведь у нее, в сущности, получилось совсем, как в песне Ларисы: «Сладкою речью сердце сгубил он…» Выходит, не случись с нею этой беды! — нападения грабителей, она поддалась бы чарам Ромашова, труса и позера.
Отчего же, отчего она оказалась такой слепой, такой… Выходит, она просто-напросто дурная женщина? Ведь ей нравилось, да, да, нравилось, когда Ромашов оказывал ей знаки внимания, говорил комплименты, стихи…