Читаем Родник пробивает камни полностью

Владимиру стало легче. Он даже не мог понять, почему вдруг ему стало легче. Быстротечность земной жизни перед ним неожиданно предстала со всей обнаженностью отсюда, с высоты Ленинских гор, где он был не раз и раньше, так же, как и теперь, стоял у этой же гранитной балюстрады, по никогда в голову его не приходили мысли, которые вспыхнули сейчас. Кораблинов, сцена в ресторане «Чайка», текст приказа… все это как-то незаметно и без боли отодвинулось далеко-далеко и захлестывалось набегающими валами дум и мыслей, которые могли в голове Владимира родиться только здесь, на этом священном московском возвышении. Владимир закрыл глаза. В памяти как живой предстал профессор Орлов, который в своих лекциях по истории театра самозабвенно рассказывал о том, как более ста лет назад здесь, на Воробьевых горах, Герцен и Огарев на коленях поклялись отдать свои силы, а если потребуется — и жизни, на великое служение отечеству и народу.

«А ведь их нет… Нет их… — думал Владимир. — Значит, есть предел не только радостям, но и страданиям. Есть на земле та грань, за которой человек не сможет оскорбить человека. Для одних эта грань — великие пантеоны, для других — просто обочина проселочной дороги, петляющей во фронтовой полосе. Для третьих — тихое деревенское кладбище за огородами».

И там, вдали, в синей дымке, повисшей над столицей, вырисовывались стертые очертания высотных дворцов на Смоленской площади, на площади Восстания, на Котельнической набережной… Правее и левее их островерхими спиральными пирамидами вонзались в небо телевизионные башни Шаболовки и Останкина.

Владимир напряженно всматривался в даль, выискивая глазами силуэты башен Кремля, но не видел их. Мешала сизая дымка.

Владимир стоял у балюстрады и думал о бренности человеческой жизни. И чем больше он думал, тем ему становилось легче. Отсюда, с высоты Ленинских гор, — и это Владимир почувствовал остро — само значение личности Кораблинова, ранее выросшее в его сознании до гиперболических масштабов, вдруг неожиданно померкло, поблекло, смешалось с той житейской грязью, свидетелем которой он был неделю назад в ресторане «Чайка».

Исподволь, как-то незаметно, в душе закипала злоба. Злоба, как стальное кресало, скользнувшее по кремню, высекло желание отомстить. Но чем? Как отомстить?.. В чем, в каких ситуациях он сможет иметь преимущество перед Кораблиновым? Не поднять же руку на старика?!

Владимир долго стоял неподвижно, навалившись грудью на балюстраду. И вдруг на душу наплыло невесомое облачко успокоения. И Владимир убеждал сам себя: «Ему под шестьдесят. Мне — меньше. Все мое — впереди! Все кораблиновское — позади. Моя жизнь и мои надежды — на самой вершине Ленинских гор. Он, Кораблинов, устал от славы, от сознания того, что уже ничто не поманит его розовой дымкой неизвестности… Живой позолоченный труп». Не знал только, что делать дальше. Пройти по киносъемочным группам других объединений и предложить себя в порядке ввода на какую-нибудь эпизодическую роль в другом фильме? Поехать домой, к матери, обнять ее, одинокую и единственную, кто все может понять, все может простить; рассказать ей, как на исповеди, о том, как жестоки могут быть люди, которым доверяешь свое сердце, свою судьбу?.. А может быть, встать к станку? Три пути… Первый путь — унижение, расчет на жалость и сострадание. Второй — вздохи матери, ее тайные слезы от бессилия и невозможности помочь сыну в его большом горе… Третий был самым надежным. Металл не заплачет, станок не будет страдальчески вздыхать, начальник цеха не пошлет на подсобные дворовые работы, не бросит в бригаду разнорабочих; он поручит главную роль в цехе согласно квалификации Владимира: фрезеровщик шестого разряда в бригаде коммунистического труда.

…В этот же день Владимир пришел на завод и, не объясняя причин, сказал начальнику цеха Карташову, что его творческий отпуск без содержания окончился и что завтра он может выйти на работу.

Это заявление Карташова удивило. Он встал из-за стола и, вглядываясь в лицо Владимира (не шутит ли?), понял, что у Путинцева случилось что-то такое, о чем расспрашивать сейчас не стоит: слишком остра и свежа боль. Это он видел по глазам и по бледным, впалым щекам Владимира, робко стоявшего посреди кабинета начальника цеха.

— А как же съемки?.. Все уже кончилось? — только и осмелился спросить Карташов.

— Все кончилось, Федор Михайлович!..

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

Одна мысль о том, что нужно идти в поликлинику, поднимала в душе Иванова тоскливую, мутную зыбь. И не только потому, что после тяжелого ранения при взятии Запорожья пришлось около года поваляться в трех госпиталях. Даже не потому, что, как всякий русский человек из простонародья, последним делом считал таскаться по врачам. Скорее всего сказывались послевоенные сороковые и пятидесятые годы, когда через каждые двенадцать месяцев приходилось целыми днями томиться в душных коридорах поликлиник, чтобы пройти очереди инвалидных перекомиссий.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже