– Пане, – проговорил Станислав, – не хочу вам отвечать, как думаю и что имею на устах. У вас дело в имени, не правда ли? Напишите моему отцу, что с сегодняшнего дня я сам от него отрекаюсь и изменяю ему… и оставьте меня свободным… Хлеба не имею, но его у вас не клянчил и не клянчу, работаю на него и живу в поте лица, оставьте же мне волю, самую дорогую для каждого и будьте любезны меня не опекать больше.
Пан Адам молчал, удивлённый.
– Чего же хочешь, пан? – спросил он немного мягче.
– Одного только: чтобы вы обо мне забыли… С сегодняшнего дня я… кто хотите, но не Шарский уже, а между мной и вами нет ничего, кроме горечи воспоминаний, которою вы меня поили.
Пан Адам, привыкший к каждодневному холодному обхождению в кругу, в котором жил, среди той сцены был как на горячих углях, не зная, как выбраться из необычного и совсем нового для себя положения.
– Опомнись же, – добавил он с остывшей панской миной и немного насмешливой, – в чём нас упрекаешь? Что не даём тебе утонуть, погибнуть, и что хотим спасти тебя, что подаём тебе руку в злой доле… Что же мы тебе когда делали плохого?
– А что хорошего? – спросил Станислав иронично.
– Разве я виноват, что вы не приняли моего подарка? Ведь я хотел вам помочь?
– Да, – сказал Стась, – вы хотели дать мне милостыню и за неё купить себе человека, его волю и будущее!
Пан Адам пожал плечами.
– Пане Станислав, – отозвался он, – ради Бога, немного хладнокровия, вы с ума сошли от одинокой жизни и одичали в плохом обществе. Скажите сами, что думали бы о человеке, как вы, жертвующим всем, именем, фамильными связями, будущим, ради любви какой-то там еврейки, которая к нему прицепилась? Как хочешь, чтобы мы на это смотрели равнодушным?
– Значит, хорошо, поговорим об этом холодно, – отвечал Станислав, – но позвольте мне ещё раз рассказать вам, как я пришёл к этому перекрёстку, на котором сейчас стою…
Пан Адам молчал; немного любопытство, немного преимущество юношеского чувства завязали ему уста. Станислав начал повествование о всей жизни, а поскольку в истории собственной жизни никому нельзя отказывать, поскольку эта история ещё для него кровоточила, а Станислав был поэт, сталось, что после часового рассказа пан Адам, спихнутый со своего положения и образа рассмотрения этого случая, не в состоянии полностью войти в положение Станислава, остался на каком-то серединном непределённом перепутье, с которого не знал, куда направиться дальше.
– Ты любишь её, – сказал он, подумав, – это очень хорошо, ты в том неповинен, что сталось, верю, имеешь горячие и благородные чувства, признаю, но в этом всём есть ли какая-нибудь гарантия для будущего? Что тебе обеспечит, не говорю, счастье, но лишь бы покой и сносную жизнь? Сегодня любовь позолачивает всё, но это чувство гаснет, а позолота стирается…
– Что мне делать? Бросить её? Отдать в жертву евреям? Или бедности и испорченности, может? Отречься от той, которая возложила на меня все надежды? Ударь, пан, себя в грудь, и, как человек, скажи мне: годится ли это?
Пан Адам был очень удручён; он развязывал узел шлафрока, рвал кутас от шапочки, и не знал, что ответить.
– Следовательно, только об одном прошу, – сказал он, вставая и думая немного о непостоянстве людских чувств, – о годе на размышление, ничего больше…
– Но она так без опеки остаться не может.
– Или предпочитаешь, чтобы её куда-нибудь в монастырь, а тебя в более холодную зону послали. Тут нет ничего, только два выбора, слышишь, слово чести, что не женишься в течение года, или…
Станислав подумал, вытянул руку и сказал тихо:
– Слово чести.
– А теперь, – усмехаясь победе, добавил пан Адам, – если бы ты хотел принять от меня лёгкое пособие…
Шарский отскочил как ошпаренный.
– Милостыни не беру, не брал и не возьму никогда, – отпарировал он гордо, – ссуды не понимаю, когда не уверен, что отдам… Ты хотел слова, имеешь его, остальное мне надлежит.
Пан Адам, недовольный, поклонился издалека и упал в своё кресло, сжимая рукой разболевшуюся голову. Стась не спеша вышел.