Анри де Коринт (по меньшей мере воспоминание о нем) представляется мне — представлялся мне всегда? — еще более неуловимым, ускальзывающим и зачастую даже подозрительным, чтобы не сказать большего. Был ли он обманщиком тоже, пусть и в другом роде? Так думают сегодня многие, его знавшие, и тем более те, кто черпал сведения и зрительные представления из скандальной прессы. Должно признать, что, как бы там ни было, его деятельность в Буэнос-Айресе и Уругвае в конце Второй мировой войны, а затем в продолжение следующего десятилетия, может быть истолкована по-разному. Торговля непристойным товаром, девочки, наркотики, оружие (я более или менее сознательно использовал его как модель для Эдуара Маннере из «Дома свиданий», который сверх этого — как я это вижу сам — позаимствовал свой физический облик у портрета сидящего за рабочим столом Малларме кисти Мане), торговля картинами, подлинными и не очень, высокая и низкая политика, шпионаж — все предположения позволены, и они необязательно должны взаимоисключаться. С другой стороны, можно спросить, по какой причине сей высокопоставленный военный чиновник, над которым явно не тяготели угрозы персонального свойства, покинул Францию столь поспешно, когда в Париж вступили американские войска.
В детстве я думал, что де Коринт был для моего отца товарищем по окопной жизни. Их дружба, не объяснимая иначе, могла зародиться лишь в достославной грязи Высоты 108 и Эпаржей, что под Верденом. Позже я понял, что это было совершенно невозможно. В четырнадцатом году моему отцу исполнилось двадцать лет, а Анри де Коринт, который был моложе его, не мог участвовать в той войне именно по возрасту даже как доброволец, попавший в армию накануне перемирия. Стойкая путаница в этом важном вопросе проистекала из сказочности, которой в раннем детстве мое воображение наделило этот легендарный, все еще близкий от нас во времени, конфликт, называвшийся просто «большой войной», как бы затем, чтобы авансом выделить его из череды других, прошлых и будущих.
Ни семейные предания, до странности скромные (чтобы не пугать наши детские души), ни знаменитейшие книги каких-нибудь Роланов Доржелесов, ни находившиеся на улице Гассенди испекаемые в «Иллюстрасьон» тяжелые альбомы, благоговейно переплетенные в рыжеватую кожу и украшенные позлащенными железками, альбомы, где бесчисленные фотоснимки, сделанные в более или менее естественных условиях, мирно соседствовали с героическими гравюрами в реалистическом духе, ни даже повреждение внутреннего уха, постоянно мучившее папу, не могли извлечь эти пушки на лафетах, эти кавалькады, этих мертвецов, эту вечную грязь, эту колючую проволоку, эту победу из ставшего слишком грандиозным и страшным прошлого, как не могли они относиться ни к чему другому, кроме мифологии. Не возвышался ли сам Анри де Коринт во весь свой прекрасный рост над обыденным, подобно легендарному герою? Его личная история, полная величия, умолчаний и тревожных тайн, легко нашла свое естественное место в этих декорациях, столь адекватных и точных, что они казались изготовленными специально для него.
В действительности же он отличился в бою как кавалерийский офицер четверть века спустя. Но нет ли чего-то анахроничного в этой бесполезной и убийственной атаке драгунов, которую он возглавил в июне 1940 года во время очередного наступления немецких танков? Вот почему я могу представить себе принесенный в жертву эскадрон лишь в виде уже немодной гравюры цвета сепии (вскоре пожелтевшей), вырезанной из журнала «Иллюстрасьон». Подполковник де Коринт (который в ту пору был только майором) изображен на ней скачущим галопом на белом коне, с саблей наголо и под сенью развернутых знамен; он странным образом повернул голову назад, вероятно, затем, чтобы взглядом воспламенить боевой дух в груди своих драгунов, пестрая форма коих и блестящие каски, увенчанные развевающимися на ветру конскими хвостами, более напоминали парад республиканской гвардии.
На переднем плане, в левом углу картины, под копытами выскочивших вперед лошадей, одна из которых должна вот-вот наступить ему на грудь, лежит раненый или — не дай Бог! — умирающий воин. Опершись на левый локоть, он пытается подняться, правую же руку простер вслед командиру и, одновременно, в сторону дымящихся жерл вражеских пушек, расположенных совсем близко. В его разжатом кулаке уже нет сабли, а из разверстых уст скорее вылетает вопль страдания, нежели боевой клич. Однако эти тонкие черные усики с закрученными вверх концами, этот величественный жест десницы, сами черты воина, распростертого среди июньских цветов, и даже выражение его очей — все это детали совершенно идентичны тем, коими мы любуемся, глядя на красавца офицера, восседающего на белом скакуне с яростно раздутыми ноздрями. На миг может показаться, что всадник вдруг обратил свой взгляд на сраженного драгуна, как бы затем, чтобы сказать последнее «прости» смертельно раненному товарищу, своему двойнику, своей собственной жизни.