В самом деле, вещи утратили свои положительные качества, а Мерсо обнаружил себя как противоположность пустого сознания; именно на это уже с самого начала указывает ускользающие от его бдительности несколько европоцентристских метафор. Его сознание тоже обладает «нутром», наполненным и по-кантовски трансцендентным: оно содержит в себе некий чистый, априорный
, разум, заполнявший его всегда, так как он предшествует любому жизненному опыту. Все; в чем нуждалось это сознание, заключалось в необходимости питаться внешним миром, поглощать его изо дня в день, его переваривать и в конце самому стать миром, ничего не оставив вне себя.В силу некоего этического пуританства Мерсо якобы не желает способствовать социальному воспроизведению чувств, сделанных из заготовок, равно как общепринятых слов и кодифицированных законов. Но именно вопреки своему внутреннему голосу он должен совершить обратное действие дигестивного присвоения: беспрестанно опорожнять свою душу, изгоняя самого себя из себя же, как если бы он то и дело вычерпывал воду из прохудившейся лодки и выбрасывал бы за борт, чтобы облегчить это судно, скудные богатства, лежащие на его дне.
Однако он это делает, опасно не обращая внимания на то, что оное выбрасывание (вычерпывание воды) каждый день пополняет и без того переполненное внешнее
, одновременно и постепенно создавая внутри своего несчастного сознания огромную пустоту, поддерживаемую ценой все более разорительного расхода энергии, сознания, стены которого трещат, испытывая давление со всех сторон. Таким образом, отныне нам ясно, что этот род пустоты — всего лишь пародия на то, чем является настоящее гуссерлианское сознание, которое не может не иметь никакого «нутра» и никогда его не имело; оно может быть — уже в своем самопроецировании вовне — простым источником явлений, составляющих мир, между тем как Мерсо затевает против этого последнего трагическую битву не на жизнь, а на смерть.Предчувствие неизбежной драмы возникает очень скоро; в борьбе с отчаянием сей мнимый посторонний находит себя вынужденным использовать некий паллиатив: крик, покушение, бессмысленное правонарушение. Или скорее всего это совершается само собой, помимо его бдительности (о насмешка!), так как именно солнце, прокаленная пыль и слепящий свет совершают преступление его оцепенелой рукой.
Четыре коротких выстрела, средь бела дня сделанные на пустынном раскаленном берегу, прогремели, будто (ожидаемый) взрыв вакуума, имплозия.
Опасная утрата равновесия между переполненным внешним миром и этим опустошенным сознанием — не лишенным «нутра», как ему хотелось бы, но, напротив, подорванным изнутри благодаря каверне, где она создала вакуум, — могла лишь привести к взрыву: в долю секунды обессиленная душа вновь вобрала в себя всю полноту отвергнутого мира со всеми его прилагательными, ощущениями, страстями и безумием: так, в мгновение ока, от нее остались только жалкие обломки.И тут же, разбуженный имплозией, я проснулся в вывернутом наизнанку мире, где жил до сих пор: я, утверждавший, что мог бы существовать, лишь проецируя себя вовне, теперь, в результате жестокой топологической инверсии пространства, оказался замурованным в тюремной камере, в чем-то закрытом, кубическом (по всей вероятности, белом); и в этих четырех стенах нет ничего, что отныне будет представлять собой мое единственно возможное внешнее
: нет ни мебели, ни людей, ни песка, ни моря — нет ничего, опричь меня.Какая странная карикатура на материнское лоно это ничто
, куда не проникает ни единого солнечного луча и которое представляет собой подобие места предварительного заключения перед казнью: а я очень и очень хорошо знаю, что буду приговорен к смерти из-за совершившейся имплозии. Через крошечное квадратное отверстие, находящееся там, на недоступной высоте, на самом верху вертикальной стены, я с новой силой и ныне признанным чувством наблюдаю за всеми изменениями красок небосвода на исходе дня; и в этой безоблачной лазури, незаметно превращающейся в цвета розовый, желто-розовый и яшмовый; в лазури, каждую частичку которой «поедаю глазами», я узнаю латинскую мягкость: с противоположной стороны моего смехотворного окна (стороны, утраченной навеки) снова подает мне знаки Гёте.