– Была такая лодка. – Горюнов папиросы достал. – Парень мой ушёл на ней под воду – и с концами. А парень-то был у меня такой же красавец, как ты. И ни одна собака мне теперь правду рассказать не может. Или не хочет. У всех у них подписка на «Мурзилку». Или просто потому, что курвы заседают в кабинетах. Им плевать на людей. Ты вот сказал за столом насчёт долга перед нашей Родиной. Я, мол, Родине свой долг уже отдал. А какой у тебя долг, у двадцатилетнего?
– Мне ещё нет двадцати, – уточнил Тихоня.
– Ну, тем более. Когда ты успел задолжать нашей Родине? И когда она долги нам возвращать начнёт? Ты не думал об этом? Нет? А потому что молодой да холостой. А я вот пошёл на пенсию… Где только не батрачил с юных лет. И что в итоге?
Грыжа и пенсия по инвалидности. Такая пенсия – смешно сказать. Это Родина, стало быть, мне долги отдаёт?
Кто-то сбоку резонно заметил: – Это не Родина, а государство.
– Хрен не слаще редьки! – откликнулся Горюнов, даже не повернувшись, не поинтересовавшись, что это за умник выискался в вечерних сумерках.
Несколько минут ещё Тихоня постоял рядом с Горюновым, давно затаившим обиду на весь белый свет, послушал разгневанные речи по поводу нашего разгильдяйства – Горюнов гораздо крепче завернул. Всё было плохо, если верить ему. Плохо в армии, на флоте, в министерствах и ведомствах – везде дармоеды сидят. И у всех подписка на «Мурзилку». Божко был не согласен с такою точкой зрения, но возражал несмело – не хотелось спорить в такой хороший, умиротворённый вечер. Но самое главное, почему он так несмело возражал, самое грустное то, что за обидой Горюнова стояла какая-то непостижимая правда, такая правда, которую Тихоня не мог ещё постигнуть. Эта правда касалась Родины и государства, и других каких-то громадных величин, до которых нельзя дотронуться рукой, и нежелательно трогать словами.
Отец, простужено покашливая, вышел на крыльцо, окликнул сына. Извинившись, Тихоня с потаённым облегчением отошёл от Горюнова, разгорячённо дышащего гневом.
Раскрасневшийся Иван Антипыч, никогда и ничего не умеющий таить за душой, обнял дорогого сынка и неожиданно брякнул:
– А твоя матаня вышла замуж. Писать не хотели.
Следом вышедшая мать тихо возмутилась:
– Чо ты выскочил с этой матаней? Как выпьешь, так и высунешь язык.
Проболтавшийся Антипыч нисколько не смутился. – Замуж не напасть, лишь бы замужем не пропасть. – Он уселся на лавочку под берёзой. – А ну, иди сюда, моряк, малость покалякаем. Не куришь? Нет? Ну, молодца. Ты глянь-ка, мать, и не курит, и не пьёт. Ну, прямо золото. Так что ты говоришь, сынок? Насовсем пришёл? Но срок-то ещё не закончился. Это как прикажешь понимать?
– Там, где я служил – год за два считается, – полушутя ответил Тихон.
– Ну, командирам видней. А теперь-то куда? Чем думаешь заняться?
– Тю! – Мать сердито одёрнула сзади. – Дай хоть оглядеться человеку.
– Ну, оглядится. А потом? – настаивал отец. – В институт не передумал? В город ехать.
– Да ну его, город. – Сын посмотрел куда-то в сторону полей. – Есть одна мыслишка. Потом скажу.
– Вот и возьми его за рубль двадцать. – Антипыч обиделся. – Что за секрет? На большую дорогу собрался идти с топором?
Они помолчали. Мать ушла в избу. Отец курил. Небеса уже густо повызвездило над крышами и над полями.
– Знаешь, батя, – парень глубоко вдохнул весенний воздух, – на комбайн хочу пойти.
Сделав большую затяжку, Антипыч подавился дымом, из папиросы даже искры брызнули.
– Ты вроде тверёзый, – он прокашлялся, – а такую хренотень городишь. Кандыбаин. Придумал тоже.
– А чего? Нормальная работа.
– Ну, конечно. По колено в трудоднях и по уши в пыли.
Мало тебе, что я мантулю, как дурак. Ни выходных, ни проходных. Ты чо, сынок? Сдурел? Тебе надо в город нацеливаться.
– Нет, батя. На комбайн. Я так решил. – И Тихоня опять улыбнулся своей удивительной улыбкой блаженного.
Через год, примерно, о нём уже восторженно писали в районной газете и в городской. Недавно ещё никому не известный Тихон Иванович Божко с лёгкой руки журналистов прославился как Тихон Океаныч или Тихоокеаныч – «капитан подводной лодки в море золотых хлебов». Он оказался неуёмным, азартным трудягой. С утра пораньше, когда ещё туман крылом не шевелил, капитан подводной лодки уплывал в просторные поля – в самые далёкие загоны. Останавливался где-нибудь на взгорке или в берёзах. На полчаса глушил мотор, чтоб не мешал вселенскому покою. Ложился на какую-нибудь старую копну или просто на землю, на травку – пахучую, мягкую. Закинув руки за голову, слушал просыпавшихся пичуг, смотрел на небеса, покусывая нежную былинку. Улыбался, думая чём-то, вздыхал. О чём он думал? Да как сказать? Хорошо ему было в родимых просторах, красота ощущалась кругом – красота большая, несказанная, не каждому сердцу доступная.
Обжигающе остро ощущалась великая прелесть полей, перелесков, дорог. Берёзовый свет серебром в самую душу струился. Высокие тихие песни пролётных гусей-лебедей как будто сказку в сердце окликали – стародавнюю, полузабытую.